Выбрать главу

Со старшим Марциняком мы проговорили три вечера.

Меня занимал вопрос: как он мог – тогда, в Городке – согласиться, чтобы его квартира стала явкой?

С ним жена… двое сыновей… младшему нет еще года… риск – безумный…

Добровольным ли было согласие?

Спрашивать не стал – даже после того, как вторая “Столичная” иссякла.

Именно от Марциняка Кузнецов и Валентина Довгер поехали убивать Коха.

У них не получилось…

Об этом я допытываюсь не щадя живота: как собирался Кузнецов? что делал? как уходил?

Старик с трудом подбирает слова.

– Он сидел в гостиной. Один.

– И ничего не делал?

– Пистолет разбирал. И собирал. А когда Валентина на коляске подъехала, пошел к двери и оглянулся.

– Что-нибудь сказал?

– Обычно он по-польски со мной, а тут – по-русски. Ну что, говорит, помирать будем с музыкой?

– А вернулся он к вам?

– Да. Ходил из угла в угол и повторял: не получилось, не получилось.

И просил: налей бимпера.

Когда в Городке начались аресты, Марциняка успели предупредить.

А жену с сыновьями немцы увезли в тюрьму. Больше он их не видел…

После войны уехал на родину и поселился в малом городке Валч.

Снова женился, всю жизнь проработал пекарем, был тихим, скромным обывателем.

Меня поражает его фраза:

– Я должен был ждать. Но никто не пришел.

“Ну конечно! Его держали в резерве. На всякий случай. Вдруг понадобятся явки. И только теперь он решился рассказать”.

Упоминание о бимпере – так в Ровно называли самогон – цензор из очерка удалил.

Как можно, чтоб герой – и выпивал! Да еще какую-то гадость из свеклы!

О том, что Марциняк ждал, я не написал.

Лето-79 стартовало до одури паляще.

Еще и не рассветало, а солнце уже на вахте.

Жарко, влажно, душно.

В бассейнах яблоку негде упасть: Висла в черте города мелководна, грязна, некупабельна.

Да что там бассейны, если и улицы – Маршалковскую, Новый Свят,

Краковское предместье, Иерусалимские Аллеи – варшавянки, разоблачившись, превратили в подобие пляжа.

Головой вертишь: вот-вот отвалится.

Они жару не замечают – живут приездом своего Папы.

Разговоры – только об этом. Главное – сколько прибудет паломников?

Позже в сообщениях промелькнут три цифры.

Польское агентство будет божиться, что – 400 тысяч.

Западные аналитики насчитают 800 тысяч.

Пресс-служба епископата поднимет планку до миллиона.

Каждый считал по-своему.

В Варшаве оглушающая жара – за тридцать.

Как такую массу людей напоить, накормить? А, прошу прощения, с туалетами как?

В пресс-центре – ажиотаж. Десант коллег – из Ватикана. Жалко смотреть на операторов в черных сутанах…

На пресс-конференции переводчик никак не может попасть в темп выступающего.

Слушаю начальника ватиканского Агитпропа, ничего не понимаю и гляжу в окно. На площади идут последние приготовления.

Несколько монтажников, как божьи коровки, ползают по золоченому кресту…

Утром в пресс-центр иду пешком.

К площади устремился поток – с хоругвями, знаменами. Похоже на наши демонстрации, только пива не продают и оркестры не шумят басами.

В Саксонском саду, среди скульптур и фонтанов, – полевые кухни, киоски, передвижные туалеты…

Потолкавшись в пресс-центре, попив бесплатной коки, уклончиво ответив на каверзный вопрос Бернара, большой ли отчет ждут от меня в газете, я шагнул в пекло площади.

Раскаленное ожидание. Ждут не первый час.

Большинство стоит не шелохнувшись.

Дети есть дети: бегают, едят мороженое.

Некоторые уже не могут стоять. Сидят, лежат – на газонах, тротуарах, ступеньках.

Молодая женщина с уснувшим карапузом на груди шепчет: “Иезус-Мария!”

Потерявшую сознание старуху относят к “скорой помощи”.

Вдруг:

– Пан из Советского Союза?

Щуплый мужичок, давно за шестьдесят, в очках, берете, на лацкане – значок с изображением Богоматери, на лице – усталость со смиреньем пополам.

– Из Советского Союза.

– Журналист?

– Вы хорошо читаете. – На груди у меня болтается карточка с физиономией и подноготной.

– И что пан тут делает? – Стекла очков блеснули, то ли солнце в них, с внешней стороны, отразилось, то ли глаза заблестели – с внутренней.

– Работаю.

– Ну и как?

– Вы о чем?

– Как это пану нравится?

– Интересно.

Щуплый замолкает, решая, стоит ли продолжать.

– Согласитесь, – ему тоже интересно, – один такой день будет стоить коммунистам годы неустанной работы. И бесполезной.

– В каком смысле?

– Сколько ни уговаривают поляков верить в социализм – не получается.

В Бога веруют.

Уходить не хочется. Пробую контратаковать:

– Вы знаете, кто я. А вы кто, извините?

– По профессии?

– Допустим.

– Учитель.

Меня охватывает азарт.

– Хотите, угадаю предмет?

– Попробуйте.

– История.

– А как вы…

Но меня уже не остановить.

Остапа понесло.

– Вы же историк, – стараюсь говорить тихо, но не получается, – и прекрасно знаете, сколько лет коммунисты у власти – здесь, в Польше.

Ну, сколько?

Толпа сдавливает, подступает ближе.

– Сорок лет, согласны?

– И что из этого?

Что на меня нашло-наехало…

Развожу руки и запрокидываю голову:

– А Его когда распяли?

– Вы с ума сошли!

– Скоро две тысячи лет будет. Две тысячи, да?! Не убий… не укради…

Что там еще? И что? Убивают, крадут – не так ли?

– Боже святый! – Дама в шляпке закатывает глаза.

Двое хватают меня за руки.

– Оставьте его! – Голос учителя дрожит. – Представляю, что вы напишете.

Площадь приходит в движение: приехал Он.

Обо мне тут же забывают.

Все опускаются на колени.

Я продолжаю стоять.

На меня смотрят – снизу, с колен – как на прокаженного.

Никогда прежде я не испытывал такого одиночества.

Слава богу, вспомнил, что на груди болтается фотокамера, и защелкал, изображая репортера.

Учитель ошибся: о визите Папы я ничего не написал.

Не требовалось…

Короткие заметки о приезде Святейшего передавал в Москву – для всех газет сразу – тассовец Федор Калюжный, долговязый, рыжий, обманчиво простоватый парень.

Он же – единственный из нас – сопровождал понтифика в поездке по стране.

Вертелся волчком, принюхивался, лез в души, добывая информацию “для служебного пользования”.

А передавал – крохи. Коллеги, особенно из Ватикана, описывая каждый шаг и вздох Святейшего, диктовали часами. Федору хватало нескольких минут.

Но Папа вынудил-таки пана Калюжного встрепенуться. Будто всю дорогу думал, как же этого рыжего заставить поработать.

Случилось это в Освенциме. Неподалеку от крематория там стоит монумент. Вдоль него уложены десятки плит с одним тем же текстом на разных языках.

Понтифик должен был возложить венок и молча пройти мимо памятных знаков.

Папа останавливался у плиты, склонял покрытую белой шапочкой голову и, помолчав, направлялся к следующей.

Журналисты, и Федор в их числе, двигались поодаль.

И вдруг Святейший отступил от протокола.

Замер возле надписи на иврите и со словами: “Здесь промолчать не смогу”, – произнес речь о загубленных в Освенциме евреях.

Федя слушал вполуха, а коллеги, толкаясь, тянули к понтифику диктофоны.

То же повторилось у польской плиты.

Когда Папа остановился у третьей плиты и заговорил о жертвах россиян

(так и сказал – “россиян”), Калюжный бросился вперед, моля бога, чтоб у диктофона не сели батарейки.

Два события неожиданно совместились во времени и пространстве.

Не стало Барона.

В Варшаву прилетел Брежнев.

Я едва не тронулся умом.

Увидел на приеме, как, прислонясь к похожему на жердь Гереку, волоча ноги, двигался высокий гость, и тут же мысль о Бароне: тот так же нехотя, покачиваясь, будто пьяный, выходил на прогулку, с трудом задирал лапу, внезапно замирал, опустив утративший чуткость нос.

Слушая, не особо вслушиваясь, всезнающего Саню – тот, подмигивая, сообщал, что с Леонидом Ильичом прилетел десяток врачей, – вспоминал, как вместе с Яном нес Барона к машине.