Выбрать главу

– В розовых очках.

Это – Лешек…

День шахтера в Катовицах. Называется “Барбурка”. В честь святой

Барбары – покровительницы горняков.

В громадном спортзале выстроились шеренгами сотни людей.

Между ними ходят Герек, премьер Ярошевич, куратор безопасности Каня, другие. Вручают партийные билеты. Всем! Скопом!

Пробую побеседовать со свежим партийцем.

“Не розумем”, – говорит.

Не в том смысле, что не понимает, почему вступил. По-русски не понимает. Дипломат.

Восьмидесятый високосный примчался с напористостью скорого поезда.

В дверь позвонили.

На пороге – чумазый, белозубый, рот до ушей, черная шапочка натянута на лоб, уже пригубил, глаза поблескивают – трубочист: сверкает серебристыми пуговицами.

Пялясь, как солдат на генерала, рапортует:

– Веселых праздников! Здоровья пану, малжонке, детям!

Накануне Нового года в Варшаве обнаруживается сонм трубочистов.

Будто весь год обитают на крышах, а перед праздником спускаются. Без стеснения стучатся в двери и поздравляют: кто на словах, кто протягивает написанные от руки открытки, поют колядки.

– Половина из них аферисты, – предупреждает Ян.

Трубочиста полагается отблагодарить.

– Кому это? – вскидывается жена, увидев у меня в руках “Столичную”.

– Трубочисту. Счастье принес. Тонны две.

Чумазый оторопел, стал отказываться. Пришлось впихнуть бутылку в брезентовую лоснящуюся сумку.

Новый год встречаем у Яна.

Не люблю этот замешенный на притворстве праздник. Почему с новым счастьем? А куда старое девать? И зачем поздравлять людей с тем, что они на год постарели?

Настроение поднимает Гражина – мечет на стол произведения польской кухни.

Сельдь в сметане, слегка укалывая, тает во рту.

Мясо по-татарски надо размешать и обильно посыпать солью и перцем.

На горячее, конечно, бигос – терпеливо потушенная квашеная капуста, сдобренная грибами и копченостями.

Зарубежные коллеги восхищаются изворотливостью варшавян:

– На прилавках пусто. В коммерческих магазинах запредельные цены. А придешь в гости – стол ломится.

Ян и Гражина – истинные варшавяне.

Двенадцати часов дети не дождались: уставших, объевшихся, их уложили в спальне, рядом с елкой, купленной и украшенной еще на Рождество.

Новый год встретили дважды.

Сначала – по-московски.

Заглушая мелькавшую на телеэкране Родович, я хрипло, с растяжкой, по-брежневски экая, прокричал “поздравление советскому народу”.

Гражина хохотала, и даже Ян не удержал улыбки.

Ларёк, привычная к моим соло, курила.

О наступлении польского Нового года объявил Герек. Уныло бубнил о строительстве второй Польши и трудностях, которые народ должен преодолеть.

– Ничего народ им не должен! – кричит Ян.

В отличие от меня он не пьянеет и мыслит четко. Слова не произносит, а режет: будто луковицу – на мелкие кусочки.

Дамы уединяются на кухне. Мы – продолжаем.

– Везде ложь! – Ян вдавливает окурок в днище пепельницы. – С рабочим классом заигрывают: авангард! А кому хуже всех живется? Работягам.

Иногда они взбрыкивают, а их…

Я молча соглашаюсь.

Ян продолжает:

– Любопытный вывод сделал Щепаньский. Профессор, социолог. Слышал о нем, да? Так вот, кризисы у нас повторяются регулярно: тысяча девятьсот сорок восьмой, пятьдесят шестой, шестьдесят восьмой, семидесятый, семьдесят шестой. Помимо прочих, у них есть и политико-демографический подтекст.

– На рождаемость влияют?

– Да нет! При такой цикличности не удается привить полякам чувство… как это сказать? Чувство верности строю. У молодежи нет, как у старших, закодированного страха перед террором.

– И потому она храбрее?

– Именно.

– Что-то не очень заметно.

– Не спеши, пан редактор. – Ян тянется к кофейнику.

Но ночной монолог поляка еще не закончен.

– Объясни, почему у нас каждый лидер начинает как демократ, а заканчивает как диктатор? Герека, когда он сменил Гомулку, на руках носили. Европеец! Во Франции вырос! А что теперь? Экономика в руинах, а они талдычат про успехи. Я на собраниях высидеть не могу.

Когда-нибудь, ей-богу, сорвусь.

– Что ты имеешь в виду?

– А самоисключусь.

– Тебя же в отставку отправят.

– Ну и что? Думаешь, в академиях много платят?

– И что тогда?

Ян мотает головой:

– Был танкист, стал таксист.

В эту новогоднюю ночь Ян пощадил меня: ничего не сказал о Катыни.

Обычно ею заканчивает…

Порою трудно понять, что больше их возмущает – сам факт расстрела десяти тысяч офицеров или наше упорное непризнание вины?

– Пока ВАШИ, – Ян нажимает на второе слово, – не покаются, ничего хорошего не будет.

Его дядя, подхорунжий кавалерии, был в лагере под Козельском.

– В конце марта сорокового года от него пришло письмо, – рассказал однажды Ян. – Сообщал, что жив, здоров. Писал, что по вечерам им показывают кино. Ему понравились “Веселые ребята”. Еще писал, что четырнадцатого марта, в день святого Юзефа, они выпустили устный журнал и посвятили его памяти Пилсудского. Удивительно, как пропустили такое письмо. Хотя дядя фамилию не называл. Написал – “в честь маршала”. А кто читал, не сообразил. Это было последнее письмо. Сколько запросов ни посылали, ответ один: адресат выбыл.

Куда? Когда? Молчат!

Не только от Яна слышу я о Катыни. Все больше бесед упирается в это слово, как в скалу.

ПОКА НЕ ПОКАЕТЕСЬ…

Месяц назад я не выдержал, выступил на парткоме.

Говорил, глядя в сторону посла:

– Я не знаю, что им отвечать.

Посол отводил глаза.

Секретарь парткома успокаивал:

– Не кипятись.

– Они же нас из-за этого… – Я почти кричу.

– Значит, так. – Секретарь насупился. – Я советовался в ЦК. Там сказали: придерживаться официальной версии. Ясно? Их расстреляли немцы. Все!

Первые майские деньки не радуют.

Что я тут делаю? Зачем притворяюсь? Почему всего боюсь?

В День Конституции – по их мнению, самой первой и демократической в

Европе – Егорка уговорил поехать на Старувку. Там торгуют – по мнению сына – самым вкусным в мире мороженым.

Егор торопливо семенит в сторону Рыночной площади, где варшавяне и гости столицы вкушают сладкий лед, изготовленный по новейшей итальянской технологии.

Еще издали слышу свист и звуки песни.

В первомайские дни в Варшаве проводят фестиваль фольклорных ансамблей. Певцы и танцоры съезжаются со всего света. Главную сцену сооружают на Старувке.

Когда толпа вытолкнула нас на площадь, я поежился: картина – та еще!

Зрители – не меньше тысячи – исподлобья смотрят на сцену.

А оттуда несется свистящее веселье. Сверкая саблями и лампасами, на помосте отплясывает Кубанский казачий ансамбль.

“Ну, недотепы! Кого прислали? И куда? У них же такая аллергия на казацкие лампасы – век не вытравить!”

Зажегся найти руководителя ансамбля, но Егор в нетерпении тянет в кафе.

Направляемся к зонтам с краснеющими позывными “Кока-колы”, а со сцены догоняет:

Ка-ли-на,

Раз, два, три, четыре,

Чернявая дивчина

В саду ягоды рвала!

Достают сваливающиеся без предупреждения гости.

Обычно я уматываю в какое-нибудь воеводство, предоставляя гостеприимные хлопоты Ларисе.

Случаются исключения.

Безмерно обрадовался, узнав голос Михаила Владимировича.

– Это пан Друзенко или все-таки товарищ? – весело кричал он.

– Вы откуда звоните?

– Из Варшавы, дорогой, из Варшавы.

Как приехал? Конечно, по приглашению. Конечно, родственника. Очень дальнего. Живет в Радоме…

Вот турист неугомонный! Без ступней – и ничего: садится в “Москвич” с рулевым управлением и – через Украину, Белоруссию, через границу, которая на замке, и таможню со своими делами, а дальше – по польским автострадам.

– Ты в Радоме был? – спрашивает лучший в мире учитель словесности.

Нам уютно на кухне, хотя жена упорно гонит в гостиную.

– Бывал. На телефонном заводе.

– Заводе телефонных аппаратов, – по-учительски поправляет Михаил