Это будет мое последнее интервью.
Возможно, не только в Варшаве…
Валенса на Куроня не обиделся.
Что ж до “поручика в окопах”…
Даже если его “вычислили”, то сделали это с потрясающей точностью.
Если бы в начале событий ЭВМ попросили бы выдать данные, каким должен быть лидер масс, она бы ответила: лет 35, из простой семьи, католик, семьянин, много детей, работяга, желательно массовой профессии, например электрик, желательно – из Гданьска. И обязательно с верфи имени Ленина.
Звонит Десантник. Кричит – как будто я глухой:
– Вы едете или нет?
Иногда Эмиль обращается ко мне как к парторгу журналистов – на вы.
Как раз тот случай. В Гданьске открывают памятник рабочим, расстрелянным в декабре 1970-го.
Мифы складываются на бегу. Оказывается, в той демонстрации участвовал и молодой Лех. Он поклялся, что погибшим поставят памятник. Его арестовывали, волокли от проходной, а он стучал ботинком об асфальт и кричал: “Здесь будет памятник!”
И вот – свершилось! Три гигантских, до небес, креста возвели в рекордно короткие сроки. У проходной верфи. В отмеченном каблуками
Валенсы месте.
Интерпресс пригласил заграничных журналистов в Гданьск на торжества.
Едут все. Даже болгары.
Нас притормозило посольство.
Вместе с Лосото отправляемся к Птичкину.
Тот стучит кулаком:
– Культпоход на их спектакль устраивать не будем! И учтите: если кто…
– Не надо пугать! После того, как я… на лодке… из Москвы до
Архангельска…
Птичкин смотрит на меня ошалело: какая лодка? при чем здесь
Архангельск?
Из посольства едем к тассовцам.
Федя виновато улыбается: вечером он уезжает в Гданьск. Мы остаемся…
Столпотворение у проходной верфи пришлось смотреть по телевизору.
В Союзе его не показывали.
Олег ездил в Москву. Вернувшись, рассказывает:
– Прихожу в редакцию. Останавливают, спрашивают: как там?
Рассказываю, а кадровик подходит и стучит по плечу. Вы, говорит, польских митингов не устраивайте.
А Польша захлебывается пьянящим восторгом протеста.
– Мы насчитали двадцать типов забастовок, – делится Петрович. И загибает пальцы: – Предупредительные – раз, оккупационные – два, суточные – три, студенческие, итальянские, сидячие, читательские…
В Интерпрессе нас донимают:
– Где же ваши репортажи, панове?
Время коротаем на Литовской.
Под дробь телетайпов строим из себя джеймсов бондов.
Петровичу надоедает наш треп, и он отрывается от донесений:
– Между прочим, в Ченстохове сейчас…
– Что? – кидаемся к нему.
– Стакан красного.
В родных пенатах наконец стали публиковать мои обглоданные, как косточки, заметки.
На проводе объявилась Вера, старшая стенографистка:
– Толя, с тобой Новиков хочет переговорить.
– Пора начинать! – трубил Николай Григорьевич. – Выбери завод.
И чтоб был передовой. Ты понял?
Не без труда отыскал фабрику, которая не бастовала.
Спрашиваю у пана директора:
– Что было для вас самым важным в последние дни?
Пан отвечает:
– Чтобы фабрика выпускала продукцию.
Вставляю в репортаж.
Интересно, думаю, поймут? Догадаются, что здесь творится, если главное для фабрики – работать?
У Ларька свои заботы.
Отплясав на выпускном балу, Оксана уехала в Москву и поступила в медицинский.
Освоилась быстро, а главное – выдержала испытание анатомичкой. Даже сфотографировалась на фоне кучи костей и сухожилий, бывших когда-то человеческим телом.
Живет – одна.
Ларисе приходят в голову ужасные сюжеты, и она каждый вечер звонит в
Москву.
– Ну что ты себя напрягаешь? – говорю я. – Она же разумный человек.
Егор тоже добавляет хлопот.
Мать не находит места, пока он – господи, уже в третьем классе! – гоняет мяч возле синагоги.
Как-то, вернувшись затемно, сообщил:
– Дядя Ян в “Солидарность” вступил. Мне Рысек сказал.
– И что? – Я сделал вид, что не удивился. – Они все в “Солидарности”.
– Дядя Ян там начальник, – продолжал интриговать сын.
Я ушел в гостиную и включил телевизор.
Мечислав Марциняк – сама непроницаемость – сообщал об очередном ЧП.
Побоище в автобусном парке. Водители, вступившие в “Солидарность”, подрались с теми, кто не вступил. Милицию вызывали.
Может, им маршруты делить? Одни – для членов “Солидарности”, другие
– для остальных.
Хотя “остальных” все меньше и меньше.
Еду в Карлино.
Там на буровой выстрелил и загорелся фонтан нефти.
Пожар тушили месяц. Наши приехали – из Полтавы.
Спрашиваю у них, не было ли напряженности. Как-никак, а большинство коллег – в “Солидарности”.
Нет, отвечают, делом занимались.
На пожаре не до политики…
Пожар их заинтриговал: может, там много нефти?
Она им ох как нужна! Та, которой пользуются, почти на сто процентов
– наша. А тут – вдруг да своя!
Посольские зауважали журналистов.
Раньше терпеть не могли: бездельники, на службу не ходят, в машинах разъезжают…
Теперь зазывают. Наливают. Расспрашивают.
По заводам, где все течет и все решается, дипломатам ездить не с руки. Вот и пытают нас. Даже Птичкин не брезгует.
– Пригласили в комитет “Солидарности”, – рассказываю о поездке в
Познань. – Во всю стену лозунг: “Правду, только правду, ничего, кроме правды!”
– Сколько там в “Солидарность” записалось? – интересуется Птичкин.
– Девяносто процентов.
– Многовато.
– Потом в цех повели.
– На митинг?
– Ага. Секретарь парткома пытался что-то сказать – не дали. Выступил активист “Солидарности”.
– Фамилию не записали?
Я качаю головой, а сам думаю, как мальчишка: “Фиг тебе”.
– Жаль. – Советник расстроен.
– Там такая толчея! Целое представление устроили.
– Какое представление?
– Активист в толпу бумажку передал. Потом – другую. Спрашивает:
“Прочитали?” – “Да!” – кричат. “Нужна вам такая партия?” – “Нет!”
– Что за бумажки?
С затаенным злорадством приступаю к подробностям:
– В Познани жил знаменитый ученый. Одинокий. У него был особняк на улице Коперника. Умирая, он завещал его детскому саду. Копию завещания и показали на митинге.
– А вторая бумажка?
– Из ЖЭКа.
– Зачем?
– Из нее следует, – смотрю советнику в глаза, пытаясь ухватить реакцию, – что в особняке проживает дочка первого секретаря воеводского комитета партии.
Птичкин невозмутим…
Спрашиваю потом у Сани:
– Как думаешь, передаст он в Москву про особняк?
Саня загадочно улыбается.
А меня занимает: откуда у “Солидарности” документы – копия завещания, лицевой счет?
Петрович удивляется моей наивности:
– У них же везде агенты!
Снова пертурбация в верхах: Каню сменил генерал Ярузельский – сухопарый, лысеющий, с красными, как у грудного ребенка, щеками, в несменяемо черных очках.
Тут же назвали Пиночетом.
“Пиночет” обращается к народу:
– Дайте нам девяносто спокойных дней.
Страна не слышит: бьется в горячке забастовок.
Мораторий нереален. Чуть что – “Солидарность” объявляет: забастовочная готовность!
Угроза всеобщей забастовки – как пистолет у виска.
Министр финансов закатывает истерики: каждый пятый злотый не имеет товарного покрытия.
Пустили в оборот новую купюру – пять тысяч.
Я ёрничаю:
– Скоро вам некого будет рисовать на ассигнациях. Иссякнет список великих поляков.