Выбрать главу

Он и в стихах все тот же, хотя всюду вроде бы разный. Еще не сложившийся как поэт, еще в его интонациях очень дает себя знать, как видно, самый любимый его поэт Владимир Маяковский, где-то — Хлебников, может, отчасти и Багрицкий. Но характер есть, и он у Кульчицкого резко очерчен: порывистый, страстный, резко угловатый. И в то же время чувствуешь под всем этим его дружескую, порывистую нежность.

Интересно, что поэты, с которыми он близок по Литературному институту и по московскому поэтическому братству, очень разные и в то же время удивительные единомышленники. Они еще не сложились, но их не спутаешь друг с другом. Задатки самобытности налицо. Даже там, где они пишут об одном и том же, чувствуются разные литературные школы. Главное — в неповторимости присущих им индивидуальностей.

Среди них, думается, больше других обладал таким внутренним своеобразием Михаил Кульчицкий. В нем скрестилось несколько кровей, славянских и других, он как бы и этим подчеркивал свою интернациональность. В нем сказывалось его интеллигентное начало: отец был офицером, сам издал несколько стихотворных книг. Он был, судя по всему, патриотом своей Родины.

Боевой, решительный, собранный в одном порыве, Михаил Кульчицкий от своего поколения взял романтическую взвихренность. Его «мучила любовь боев за коммуну». И он не шел, а бросался в эти бои. Сам рослый, крупный, и по духовности, по своим идеалам, ненавидящий фронду, беззаветно любящий свое юное братство:

…и пять материков моих сжимаются кулаком «Рот фронта». И теперь я по праву люблю Россию.

Широта, четко определенная, строго очерченная, размах любви именно к такой, а не иной России, родине братства всех народов Земли, огромная, беспокойная цель — отсюда и

Самое страшное в мире — это быть успокоенным.

С первых дней войны Михаил Кульчицкий, как и его сверстники, рвался на фронт. И он добился своего — был послан на передовую…

Так мало известно о его гибели. Так мало известно о том, писал ли он между боями, удавалось ли ему отдаваться самому любимому там, на передовой. И есть ли еще что, кроме немногих этих военных строк, сохранились ли, и у кого и где его военные тетрадки. Не мог он не носить их с собой, не записывать в них то, что так рвалось из сердца в те опасные и суровые дни.

Но и по тому, что есть, что известно, сразу бросается в глаза, как подобраннее, как строже, сдержаннее стал он на фронте, как стих его словно бы стал в строй, готовый в разведку, подтянулся, стал деловитее и проще, а вместе с тем и сложнее:

…Черна от пота, вверх Скользит по пахоте пехота. Марш! И глина в чавкающем топоте До мозга промерзших ног. Наворачивается на чеботы Весом хлеба в месячный паек. На бойцах и пуговицы вроде Чешуи тяжелых орденов. Не до ордена. Была бы Родина С ежедневными Бородино.

Вот она, исповедь солдата, солдата революции на войне с фашизмом.

Кощунственно, думается, кого-то выпячивать, кого-то не замечать в этом удивительном бессмертном братстве поэтов, отдавших за Родину жизни и уже тем самым обессмертивших и свою к тому же даровитую поэзию. Они и сами не представляли себя иначе как нераздельно: «Все — за одного, один — за всех». Их поэзия была для них именно тем и драгоценна. Именно это ее касаются строки их главного направляющего, Владимира Маяковского:

Умри, мой стих, Умри, как рядовой. Как безымянные на штурмах мерли наши.

Дмитрий Ковалев

СТИХОТВОРЕНИЯ

ДРУЗЬЯМ-ДЕСЯТИКЛАССНИКАМ

Полдень. Листья свернулись дряблые. Утро высохло, начался зной. Только в терпком хрустящем яблоке Свежесть осени под белизной. Старый дом, От солнца белый, Отражает медленная вода, Будто река захотела Запомнить его навсегда. Я помню,                 как в эту школу Семилетним пришел в первый раз, Наклонивши немного вихрастую голову От ребячьих пристальных глаз. Окна школы темны снаружи, И поземкой свистит песок. Дождь. Труба забурлила лужей… А на партах смолистый сок. Парты пахли еловым бором, Где я летом смолой загорел. Промерцали штыки над забором Возвращаясь из лагерей. И мне тогда показалось, Что на тусклых осенних штыках Детство мое улыбалось, Уходя,           ускоряя шаг, Улетавшей, шумящей птицей, Мое детство, в сини кружись! В школе               день мой последний промчится Перед вступлением в жизнь. Как-то странно и трудно поверить — Не увижу знакомый зал… Я открываю двери И от солнца                        жмурю глаза. У меня захватило дыханье, Как на самой высокой сосне. Небо плывет с колыханием, Будто во сне. Под листвой наступающих весен, Что шумят на ветру как запев, Мы пойдем в половодье песен. Этот зал загрустит, опустев. Но в звенящую свежестью осень Снова вспыхнет приветственный шум И взовьется в громадную просинь, О которой я напишу. И конечно, ребята в школе Так же жадно увидят, как я, Журавлей, Улетающих с поля, В первом заморозке звеня. И увидят, наверное, листья, Тихо               падающие на бойцов, И тогда на закате огнистом Загорятся глаза и лицо. Я, прислушавшись к голосу сердца, Поглядев на шелковицы рябь, Вспомню далекое детство. Что ушло                 со штыками в сентябрь. Улетевшею быстрою птицей, Мое детство, в сини кружись! Пусть скорей этот день промчится — Предо мной раскрывается жизнь!