МАЯКОВСКИЙ
(Последняя ночь государства Российского)
Как смертникам, жить им до утренних звезд,
и тонет подвал, словно клипер.
Из мраморных столиков сдвинут помост,
и всех угощает гибель.
Вертинский ломался, как арлекин,
в ноздри вобрав кокаина,
офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н,
подбирая по буквам вина.
Первое пили борщи Бордо,
багрового, как революция,
в бокалах бокастей, чем женщин бедро,
виноградки щипая с блюдца.
Потом шли: эль, и ром, и ликер —
под маузером всё есть в буфете.
Записывал переплативший сеньор
цифры полков на манжете.
Офицеры знали, что продают.
Россию. И нет России.
Полки. И в полках на штыках разорвут.
Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.)
Пустые до самого дна глаза
знали, что ночи — остаток.
И каждую рюмку — об шпоры,
как залп
в осколки имперских статуй.
Вошел
человек
огромный,
как Петр,
петроградскую
ночь
стряхнувши,
пелена дождя ворвалась с ним.
Пот
отрезвил капитанские туши.
Вертинский кричал, как лунатик во сне:
«Мой дом — это звезды и ветер…
О черный, проклятый России снег,
я самый последний на свете…»
Маяковский шагнул. Он мог быть убит.
Но так, как берут бронепоезд,
воздвигнулся он на мраморе плит
как памятник и как совесть.
Он так этой банде рявкнул: «Молчать!»,
что слышно стало:
пуст
город.
И вдруг, словно эхо в дале-е-еких ночах,
его поддержала «Аврора».
КРАСНЫЙ СТЯГ
Когда я пришел, призываясь, в казарму,
Товарищ на белой стене показал
Красное знамя от командарма,
Которое бросилось бронзой в глаза.
Простреленный стяг из багрового шелка
Нам веет степными ветрами в лицо…
Мы им покрывали в тоске, замолкнув,
Упавших на острые камни бойцов…
Бывало, быть может, с древка он снимался,
И прятал боец у себя на груди
Горячий штандарт… Но опять он взвивался
Над шедшею цепью в штыки
впереди!
И он, как костер, согревает рабочих,
Как было в повторности спасских атак…
О дни штурмовые, студеные ночи,
Когда замерзает дыханье у рта!