Он не ошибся; это было послание от господина Дерозо, нотариуса, который сообщал о внезапной смерти господина Гарди, профессора музея, скончавшегося у себя дома на улице Ласенед, ночью, в прошедшую среду, — тот день, когда Дерош веселился в Коломбо!.. Домоправительница ученого, старая Урсула, не зная, к кому обратиться за отсутствием Оливье, пришла предупредить Дерозо. Благодаря ее хлопотам, похоронили господина Гарди. Нотариус очень удручен, взяв на себя тяжелый труд сообщить Оливье такую печальную новость и передать предсмертное письмо его дяди, присланное ему еще при жизни профессором Гарди, за несколько месяцев до смерти, вместе с денежным вкладом на имя господина Дероша.
Нотариус прибавляет, что для господина Дероша у него хранится небольшой капитал и разные изобретения, которые он обязан вручить племяннику после смерти дяди.
Оливье стоял, пораженный горем, которое принесло ему это известие о смерти, совершенно неожиданной. Когда он уезжал, то оставил своего дядю, ученого старика, еще вполне бодрым, цветущим, в самом лучшем настроении; всегда несколько едкий и остроумный, он тогда особенно был возбужден — речь его сверкала огнем… ничто положительно не допускало мысли о таком скором конце. Молодой капитан «Галлии» с опущенной головой стал ходить взад и вперед, подавленный нахлынувшими воспоминаниями, такими тяжелыми и такими дорогими… Перед ним вставал образ этого незабвенного человека, приходили на память малейшие проявления его бесконечной доброты, скрытой под его эксцентричным и даже странным поведением, как находили многие, — но один Оливье хорошо понял его душу! Без всякого наружного проявления нежности, без особенной ласки или нежных слов, он сумел сильно привязать к себе ребенка, а потом молодого человека и внушить ему глубокое уважение и любовь. Иэто исчезновение единственного члена семьи, каким он его всегда знал, эта внезапная и одинокая смерть вызывали у него глубокую скорбь.
Наконец он решился открыть письмо дяди, то есть скорее его завещание, приложенное нотариусом к своему.
С некоторым трудом можно было понять странные иероглифы, которые покрывали бумагу, — таков был почерк господина Гарди, соответствующий его характеру, беспокойному и непонятному.
По мере того, как он читал, все возраставшее изумление, даже беспокойство ясно обозначалось в чертах его лица.
Вот что писал профессор музея.
«Мой дорогой Оливье!
Когда ты откроешь это письмо, я буду в царстве теней. Дерозо, по моему распоряжению, отдаст его тебе только после моей кончины.
Значит, это мое завещание тебе, мое дорогое дитя!
Прежде всего, позволь мне сказать тебе, что если я знал какие-нибудь радости на земле, то этим обязан тебе. Ты для меня был живой опыт, и опыт вполне удавшийся, а это случается не часто. Без твоего ведома я задался целью направить твои занятия и труды к наукам механическим, к которым я видел у тебя богатые дарования. И ты не обманул моих ожиданий, даже мало этого, ты проявил гораздо больше способностей, чем я ждал, и с тех пор я уверовал в тебя, думая, что твое открытие будет отмечено нашим веком.
Если бы моя бедная сестра отдала бы мне кретина вместо такого молодца с гибким мозгом, я уверен, что и тогда бы я выполнил свой долг воспитателя. Но ты, повторяю это с удовольствием, ты особенно облегчил мою задачу, и я без колебания могу признаться, что всегда гордился тобой.
Я желал было иногда высказать тебе больше ласки, больше любви, желал сделать тебя счастливее и заменить ту, кого мы потеряли! Но то, чего хотелось тебе, дитя мое, никогда не было в моей власти. В моей натуре с далекого детства, как я себя помню, существовала полная невозможность выражать свои чувства, И эта особенность проходит сквозь всю мою долгую жизнь; она причина, не скрываю этого от себя, общего мнения, что я величайший эгоист, чего во мне вовсе нет, уверяю тебя.
И эта нелепая робость и осторожность были причиной того, что я остался холост и отдался полностью одной науке. До твоего рождения твоя бедная мать хотела меня сосватать — это мания большей части женщин; она очень желала из своих рук дать мне подругу жизни. И все та же непобедимая робость, отвращение к комплиментам, церемониям и всяким проявлениям чувств помешали этому проекту.
И хотя иногда я мог бы пожалеть об отсутствии семьи, но, может быть, это к лучшему, мой дорогой Оливье, зато я имею больше свободного времени для научных занятий.
Теперь я перейду к главному предмету моего письма.
Я должен сделать тебе признание в одном обстоятельстве, которое я скрывал до сих пор, но не считаю себя вправе уносить в свою могилу. Дело в следующем. Два рубина, которые я тебе дал, чтобы ты мог осуществить свой проект аэроплана, —оба эти рубина фальшивые, моей работы.
Когда я говорю фальшивые, то под этим понимаю искусственные, потому что по весу, твердости, блеску, по составу частиц, по всему физическому и химическому составу они совершенно тождественны натуральным.
Я мог бы наделать их тысячи, устлать мостовые, покрыть весь земной шар, но это не привело бы меня ни к чему, кроме создания фиктивной ценности, тщеславия, возродившегося через нее, и низких страстей, созданных ею.
Но я от этого удержался. Я решил, по зрелому размышлению, хранить свой секрет в тайне. Я не хочу приманивать алчность спекулянтов и не стремлюсь вызывать к жизни разоренных коммерсантов. Я удовлетворяюсь только своей победой; ты же сам никогда не узнаешь ничего более о результатах моих работ.
Я тебя вижу отсюда: гневный, раздраженный моим обманом, ты в отчаянии рвешь волосы и готов пуститься на самые тяжелые работы, чтобы возвратить полученные от продажи рубинов деньги… Бесполезный труд, мое дорогое дитя! Я не знаю другого средства приобрести подобное богатство, и ты узнаешь не более меня. Надо об этом подумать. Ты разбогател внезапно, ударом волшебной палочки старого мага с улицы Ласенед; благодаря этому богатству ты мог осуществить свою мечту. Это дело теперь конченное; и ничего более не остается, как покориться неизбежному.
Ах! Какая все-таки прекрасная штука! Как я смеялся, мой дорогой Оливье, над восторгом ювелиров перед моими камнями!
Уже лет десять, ты знаешь, как я занимаюсь этим вопросом. Долго я работал по методу Эбельмана и преимущественно по нему научился делать очень быстро сапфиры, наждак и другие камни, которые ты хорошо знаешь, я их однажды предложил в Академию наук.
Эти камни, как натуральные, такого же состава, но немного помягче и полегче — это их недостаток, а также очень малы.
Случай меня навел на другой путь, по другой методе, более медленной, но зато верной, и я сумел сделать рубины чистые, твердые, совершенные, не хуже самых прекрасных натуральных рубинов.
Я искал и нашел; я сделал синтез, изобретенный мной, и достиг желаемого, мог создавать рубины всех размеров…
Это был день торжества. Я был удовлетворен. Но вот открытие мое закончено, я готов пустить его в оборот, в общественное пользование… но вдруг совесть меня остановила. Что я делаю?.. По какому праву я разорю тысячу семейств честных торговцев (более или менее, но, конечно, понимая абстрактно), счастье которых вполне покоится на ценности драгоценных камней?
Словом, долго рассказывать, путем каких разумных доводов дошел я до этого; но только я решил оставить при себе секрет открытия, не говоря даже тебе.
Между тем ты создаешь в это время проект аэроплана. С твоим природным красноречием, с увлечением твоего возраста ты объясняешь мне свою систему, показываешь чертежи; доказываешь, что воздухоплавание вполне достижимо, осуществить его легко, и для этого недостает только нескольких миллионов, необходимых на постройку машины. Мог ли я колебаться?.. Эти миллионы не в моем ли распоряжении?.. Но продуктивность их зависит от продажи камней; камни эти надо продать, хотя совесть запрещает… Все полученные миллионы послужат основанием опыту такой капитальной, всемирной важности, что не может явиться ни малейшего сомнения, что цель искупает эти средства!.. Законность моего поступка была очевидна!..