Старший из монахов опередил крестьянина.
— Сошлись так сошлись, — добродушно молвил он, усаживаясь на краю канавы и облегченно вытягивая притомившиеся ноги. — Благослови вас господь, православные… Места на всех хватит.
Мужик помялся.
— А не обеспокоим, отцы?
— Грех и вопрошать такое, — отозвался старший монах. — Садись, сыне.
Он принялся развязывать узелок со снедью, а мужик, оглянувшись, снял шапку, сунул ее под мышку, проговорил:
— Ну, коли уж… — опустился на сухие листья и позвал: — Петр, Марья!
Подросток и баба выбрались из кустов, поклонились монахам, сели по обе стороны от мужика.
Старший инок прочел: «Очи всех на тя, господи, уповают…», перекрестились и принялись за еду.
Молодой исподволь поглядывал на подошедших.
Мужик, загорелый до черноты, крепко вдавливал ломоть хлеба в горстку соли, откусывал половину куска враз и жевал, причавкивая, двигая челюстями так, что ерзали и морщины на выпяченном лбу, и толстые прямые брови, и мясистый ноздреватый нос.
Под медвежьими глазками мужика кожа одрябла, свисая усталыми коричневыми складочками.
Крупинки соли осыпались с ломтя на жесткие космы пегой мужицкой бороды, мужик стряхивал их в большую ладонь-лопату, забрасывая в рот, зиявший звериной пастью.
Мужик и всем обликом смахивал на зверя, но зверя прирученного, безобидного и голодного.
Подросток вблизи походил на приземистого мужика.
Баба — иная.
Низко надвинутый платок закрывал ее лоб, но чувствовалось — лоб не выпячен, а лишь слегка покат и ровно переходит к неприметно сдавленным вискам, мягко очерченным большим глазницам.
На левом виске волосы лежат каштановым серпом. Брови, темные и туго изогнутые, у тонкой переносицы широки, a там, где уголки глаз, остры, как ласточкино крыло.
Молодой монах с тревогой подумал, что глаза бабы, потупленные на платок с едой, черны, велики, неспокойны, и, смутясь чего-то, хотел отвести взгляд, не успел и столкнулся с ответным взглядом.
Большие черные глаза бабы волновали.
Она опять потупилась и, усмехаясь, прикусила нижнюю пухлую губу.
Никто этого не заметил, а молодой монах, низко наклонив голову, принялся старательно натирать луком ржаную горбушку.
В ивняке горьковато пахло палым листом, сырой землей. Запах мешался с мягким солнечным ароматом сена, а когда ветерок, завернув, тянул из лесу, — с терпкой свежестью дремучих боров. Ветерок перебирал листву. Светлые пятнышки дрожали, сливались, разбегались и сходились вновь.
— А что-то я раньше не встречал тебя, — сказал старший инок приземистому мужику. — Аль из новых?
— Из новых, — отозвался мужик. — По весне и пришли.
— К самой пахоте, стало быть, — покачал головой чернец. — Тебя как звать-то?
— Семеном.
— Издалека шел, Семен?
— Издаля… Брянск слышали, поди?
— Слышали.
— Вот от Брянска и шагали.
— Не ближний путь! Не ближний!
— От своей беды и дальше забежал бы! — с неожиданным ожесточением бросил, словно огрызнулся, мужик, прижимая каравай к выпуклой, подобно щиту, груди и отваливая новый ломоть хлеба.
Молодой монах невольно покосился на Семена, но старший, не обращая внимания на резкость, только кивнул и терпеливо заметил:
— Места-то под Брянском добрые.
Мужик глянул исподлобья.
— Сам… не оттель?
— Нет. Проходить случалось.
— А-а-а!..
Грубое темное лицо Семена покривилось в едкой улыбке:
— Прохожему везде рай. А ты попробуй-ка у нас за сохой походить.
И спохватился.
— Не в обиду вам, святые отцы…
— Господь с тобой, — поднял ладонь чернец. — Да не зови нас святыми… Мое имя Даниил, а его Андрей. Андрей-то послушничает еще. Величать нас негоже… А тебя понимаю. Много людей сюда тянется.
— Куда же еще-то? — подхватил мужик. — Места у вас тихие, князья крепки, земля нетронута… Вот и идем! Несладко обжитое, отчее бросать, да что делать? Князей у нас — по трое на выселок. Про бояр не говорю. Тех, как воробьев на мякине. Все норовят друг дружке шею свернуть, все ополчаются, ратью ходят… Вот и паши, потей, рви жилы! Так закрома-то выскребут, что в пору лавки грызть. Кору редкую зиму в квашне не терли… Вот и поклонишься тиуну боярскому. Но раз поклонился — навек закабалился. А кому охота за мешок проса волю продавать?! Не-е-ет! Я и ушел. Ушел! Авось тут оживу. Должна же где-то правда божья быть!
Даниил сочувственно вздохнул.
— Господу прилежи, — посоветовал он. — Сказано же в евангелии: аз есмь дверь, мною аще кто внидет, спасется, и внидет, и изыдет, и пажить обрящет…