Перед музыкантами стояла миниатюрная пожилая дама и, закрыв глаза за толстыми бифокальными стеклами очков, покачиваясь в ритме мелодии, кивала, поводила носом, отбивала такт щепотью маленькой пухлой руки с зажатой меж пальцами сигаретой – постаревшая стиляга, джазменка, студентка 50-х, туристка, нечаянно повстречавшая на Карловом мосту тень своей юности...
Наутро мы улетали.
Я знала, что буду возвращаться в этот город при любой возможности. Так бывает с иными людьми, еще вчера тебе неизвестными, но совершенно уже и навсегда необходимыми после первого же рукопожатия, взгляда, улыбки, нескольких беглых фраз...
В самолете я дочитывала книжку Гаральда Салфеллнера. Листала страницу за страницей, уже не чертыхаясь, просто мысленно редактируя перевод. Иногда отводила взгляд в окно, где на белесой поверхности неба пепельной вулканической лавой вскипали опаловые глыбы – облака.
«Книга должна быть топором для замерзшего в нас моря», – писал он однокурснику, Оскару Поллаку, в 1904 году.
...Кафка умирал мучительно в санатории доктора Гофмана под Веной. С ним были Дора Диамант – его последняя и, наконец, благодарная любовь – и друг, врач Роберт Клопшток, который всячески старался облегчить его страдания.
«Когда Клопшток отошел от кровати, чтобы вытереть шприц, Франц произнес: „Не уходите“. Друг возразил: „Я не ухожу“. Франц глухим голосом ответил ему на это: „Но я ухожу“».
Он умер утром 3 июня 1924 года.
«Его лицо такое неподвижное, суровое, недоступное, какой была его чистая и строгая душа. Суровое – лицо короля из самого благородного и древнего рода».
...Стюардесса разносила леденцы и горячие влажные салфетки – перед завтраком. Я дочитывала эту странную книгу-подстрочник, словно предназначенную для того, чтобы каждый в силу способностей и предпочтений вычитывал в ней то, что больнее всего ранит. Когда глаза уставали от мелкого шрифта, я закрывала их и, открывая, по-прежнему видела в окне пустынную бесконечную изнанку неба...
«Когда опускали гроб, Дора Диамант жалобно и пронзительно закричала, но ее рыдание, которое смог бы измерить лишь тот, к кому оно было обращено, заглушили звуки еврейской заупокойной молитвы, прославляющей Бога и возвещающей глубокую надежду на спасение...
Мы бросили в могилу по горсти земли. Я хорошо помню эту землю: светлую, тяжелую, глинистую, с мелкими камушками и дресвой, – она падала на крышку гроба с глухим стуком...
Затем скорбное общество стало расходиться...
Никто не сказал ни слова.
Наконец с совсем потемневшего неба пошел дождь...»
(Из книги И. Урцидила «Вот идет Кафка»)
Время соловья (вроде предисловия)
Название улицы, на которой стоит наш дом, в переводе с иврита звучит возвышенно и даже претенциозно: «». Но это вполне определенный соловей – муэдзин мечети соседней, через ущелье, арабской деревни Аль Азария, где когда-то Иисус воскрешал безнадежно умершего Лазаря...
Ежедневно, часа в четыре утра, гнусавым рыком через громкоговоритель, установленный на куполе минарета, он окликает правоверных.
Когда замирает его грозный речитатив, со стороны бедуинского становища доносится довольно слаженный хор голосов проснувшихся ослов, собак, петухов и овец. Когда и эти голоса тонут в облачке отдаленного шума дороги, внизу, в тишине над черепичными крышами спящего городка проносится панический вопль павлина...
Чуть позже, с околицы нашей, катящейся к лесу, улицы, мягким кошачьим шагом поднимается юноша-бедуин. Его драные кроссовки бесшумны, и сам он гибок и проворен как ящерица. Возможно, у него есть веские причины обходить блокпост на въезде в город, где под большим щитом «Наш город благословляет каждого, кто во вратах его!» на пластиковых стульях сидят трое подобных ему парнишек, только в форме солдат израильской армии, жуют сэндвичи и пьют утренний кофе, наливая его из термоса в одноразовые стаканы. Вот они-то и благословляют каждого, кто во вратах, рассеянно при этом проверяя.
Так же, как охранник-эфиоп проверяет каждого на входе в городской «каньон» – огромный торговый центр. Ощупывая сумки не лишенным эротики, взвешивающим движением ладони, словно благословляющим урожай изобильной груди, он дежурно спрашивает: – Пистолет есть?
И когда вы так же дежурно отвечаете: – Нет, – наклоняется и заговорщически произносит: – Так купи два!
Улыбчивый мир нашего городка я постигаю в утренних прогулках с моим псом Кондратом.
Пять тридцать утра... Молочная нега жемчужных далей обволакивает окрестные холмы с прозрачными рощицами на загривках.
Воздух еще продут ветерком и со дна ущелья воскуряет ароматы шалфея, тысячелистника, лаванды, олив на склонах, и чуть саднящую нёбо гарь очередного пожарища очередной арабской свалки на соседней горе.
Умолк тягучий стон муэдзина, пропели петухи и откричал осел.
Павлин своим предобморочным криком испугал почтальона, фасующего по ящикам рекламки, коммунальные счета и уведомления об уплате штрафов.
Это наше время.
Уже дают восход солнца. Билеты у нас – в первом ряду партера. У нас и у пастушьих бедуинских собак, забредающих полакомиться забытым куском сэндвича на скамейке.
За частоколом бочонков солнечных бойлеров и остроконечных туй, за карминной коростой черепицы, за псевдоримской аркадой «каньона», из Соленого, невидимого с нашей горы, моря возникает – прорезается – огненная лысина солнца. И неправдоподобно, мгновенно(в акушерстве это, кажется, называется «стремительные роды») оно впрыгивает на небосклон – оп-ля! – с ловкостью карточного шулера меняя цвет с пунцового на оранжевый. И, притормозив для приличия над «каньоном», с медленной истомой начинает раскочегаривать свое людоедское брюхо.
Мы поднимаемся по нашей улице к маленькой частной синагоге «Шатер Габриэля и Рафаэля» с узкими, как закладки, высокими венецианскими окнами и еще запертыми дверями, огибаем зеленую лужайку и трусим по заветным местам, дабы отметить членство в открытом Собачьем клубе, принимающим любого в свои демократические ряды.
Маршрутов у нас немало – три или четыре. Собственно, маршрут у нас один, потому что улицы на этой горе закольцованы и наброшены на нее, как обручи на бочку, дома поднимаются террасами, и куда не пойдешь, выйдешь все туда же, только с разных сторон.
От синагоги можно взять правее – дорожка пойдет над обрывом, огражденным невысоким забором; внизу будут реветь грузовики, вжикать легковушки и мотоциклы, по ту сторону ущелья громоздятся, поставленные торопливо впрок, дома наших арабских соседей, с черными провалами зияющих на многие годы окон. Вниз по склону той же горы древесно-жестяными наростами шелушатся чешуйки бедуинского стана.
Слева тянется полукруг домов улицы «Райские плоды», террасами двориков вгрызающейся в гору.
Один из них в нашей семье носит название «Дом Голого». Мы так и говорим: – Да это же недалеко, возле Дома Голого... или: – Давай срежем угол, мимо Дома Голого.
История этого топографического названия незамысловата: в один из жарких дней мы с Кондратом трусили себе рассветной улицей, думая каждый о своем. Вдруг в одном из окон взлетели с подвизгиванием автоматические жалюзи. Я обернулась. За стеклом большого, от пола до потолка, окна стоял обнаженный юноша. Сильно потягиваясь, он широко и сладко зевал, глядя вдаль, на Иерусалим. Затем перевел рассеянный взгляд вниз, на улицу, увидел нас с Кондратом и приветливо помахал рукой.