– Да нет, сто шестьдесят было, померли в дороге четыре коня, – уточнял другой дед.
– А руководил перевозкой сам бергешворен Ивачев. Да какой он «сам», когда тоже нашенский, внук колыванского мастерового! Головастый просто, вот и выбился. Так и везли, дивили народ – через Барнаул, оттуда по реке Чусовой – и в великий город Петра. И до 1849 года стояла наша бедная царица под дождем и снегом, потому что не знали, как ее и куда внести из-за ее гигантских размеров и веса. Не по зубам, выходит, им наша сибирская силища оказалась. – Старик-рассказчик гордо поверх всех глянул на дымчатую полосу Синюхи. Вздохнул: – Э-эх, Алтай-батюшка, куда им до нас, а? И вот стояла под дождем и снегом красавица и сначала только усмехалась над петербургскими зеваками, а потом и смеяться стала в полный свой голос.
– Уж прямо и так, – усомнился другой дед, слышавший эту историю уже множество раз, но снова и снова удивляющийся неожиданным ее поворотам.
– А вот и прямо и так. И, говорят, ее смех стали во дворце слышать, тогда испугались там и велели стенку дворцовую разобрать, и 770 рабочих ее подняли с улицы в зал. Там и стоит она ныне. Забыл сказать: все вкруг вазы собака белая бегала и брехала. Графская собачка, а когда граф-то вышел из кареты посмотреть, что за диво его жучка облаивает, то пленился так красотой царицы ваз, что попросил отослать его служить на Алтай. А внук-то Ивачева, наоборот – это который перевозкой руководил – начальником над всею нашей шлифовальной фабрикой сначала стал, – добавлял, усмехнувшись, рассказчик. – Да, говорят, проворовался, сняли его, он в Петербург-то и удрал, след в след за царицей.
– Ой, уж ты сильно загнул, – возражал другой старик. – И не проворовался, брешут люди, как псы, по зависти, просто дело захирело, фабрика вон еле дышит, так он и уехал, где жизнь получше. Жена его все наряды из Парижу выписывала, а сестра ее двоюродная была замужем за шибко богатым управителем Сугатовского рудника, который главному механику Ярославцеву Павлу Григоричу был родня, племянник внучатый вроде, вот этот-то уставщик-то был с должности снят, а совсем не Ивачев. И брат его у него вел дела, Яков, рыжий такой, потом на дочке хватографа женился, в Барнауле теперь.
– Да кто тебе сказал, что он великому тому механику родня? Он капитану Ярославцеву, начальнику вашему бывшему, родня, да и наш-то возчик тоже им кем-то приходится, в роду оно вона как – на всех красивых мест не хватает… Хотя, может, и все они одного корня… А уставщик-то чист, как слеза младенческая, человек он хороший, и рудник его своим хозяином признал, руду исправно дает, а дурней-то рабочих временных, которые и знать никого и ничего здесь не знают, подпоить и жалобу заставить подписать дело нехитрое, а за других, кто и писать-то сроду не умел, подлый казак Пронька нацарапал, чтобы начальству услужить.
– А чего им не угодил Сугатовский-то? – спросил рассказчика второй старик, закуривая.
– Да народ по-всякому говорит. Кто из-за богатства, это, выходит, чтобы все присвоить, а кто – что из-за его жены-красавицы горный начальник голову потерял и ее мужа решил угробить. Вот и разберись…
Кронид и сам не мог понять, что творится в его душе (а куда уж, заметим в скобках, старым мужикам в ней разобраться). Третьи сутки лил дождь, все низовые дороги размыло, лишь горные каменистые тропы, с которых вода стекала, журча, на время застаиваясь только в узких прорехах земли, оставались годными для передвижения людей и зверей.
Кронид смотрел в ночное окно, почти не мигая. Его круглые светло-карие глаза казались обращенными взором не вовне, а внутрь, а часто потеющий нос, загнутым концом своим даже ему самому напоминающий клюв, – сравнение, устойчиво живущее и сейчас в общелюдском сознании, – отражался в черном стекле, точно белеющий полумесяц.
На небе-то не было видно ничего. Мрак.
Если бы несколько лет назад ему, выпускнику Петербургского горного института, кто-нибудь сказал, что он напишет фиктивный донос на честного человека – фактически убьет его и разорит семью, – Кронид бы не поверил. Но ведь написал. И тупорылых этих подговорил, они за лишнюю копейку и черту все подмахнут.