По дорогам, по стежкам, протоптанным в поле, напрямик через огороды и перелазы шли мужики, женщины и дети. Женщины нарядились в праздничные паневы, лапти обули на беленькие холщовые онучи, а у кого были — натянули залубеневшие высокие ботинки на пуговицах, повязали яркие платки. Шли к волости, как на престольный праздник.
— Куда это так вырядилась? Ну, как на пасху? — спрашивали друг у друга соседки.
— Сама кашемировку повязала, а еще прикидывается, что ничего не знает.
— Что же там, в волости, будет?
— Поглядим. Что-то ж скажут.
— Мой балаболил — землю делить будут.
— А где ее взять, чтобы делить?
— Романов сын с хронту привез.
— Разве ж что в котомке.
Перебрасывались вопросами и шуточками и шли из Ковалей и Карпиловки, из Рудни, лесных хуторов и выселков. Из Хоромного шли втроем: Роман Соловей, Александр и его сестренка Марылька. Старик с утра побрился, надел новую домотканую свитку, натянул фуражку с лакированным козырьком.
Они проговорили с сыном почти до рассвета. Роман несколько раз перечитал «Известия Центрального Исполнительного Комитета и Петроградского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов» и листовки, напечатанные на тонкой бумаге.
— Что же теперь будет, сынок? — допытывался старик. — Говоришь, землю раздадут мужикам. Да разве эти кровососы так ее отдадут? Гатальский глотку перегрызет за свое.
— В том-то и фокус, батька, что не их она, а наша. Кто сеет и пашет, того и земля… На то и революцию делали, и умирали, чтобы живые по-человечески, по правде жили.
— Я, сынок, думаю, что повоевать еще с ними придется, крови немало пролить, пока нашей она станет.
— И повоюем. Воевать мы научены. Царя скинули — не испугались, Керенскому по загривку дали и с этими управимся.
Марылька еле поспевала за братом. Ей хотелось идти рядом, глядеть на его обветренное лицо, тонкие усики, нос горбинкой, темные, глубоко запавшие глаза.
Как он изменился за эти годы: встретила бы где-нибудь и не узнала бы. Свой, близкий и какой-то чужой, так мало знакомый. Если и вспоминался раньше, так только такой, каким он был до призыва: послушный и ласковый. Никогда не прекословил отцу, пахал с ним и косил, мотыжил землю на вырубках в Хлебной поляне, а когда вытянулись и набрались сил Петрик с Костиком, на луг с отцом шагали три косца. Петрика Марылька никогда больше не увидит. Вспомнила брата, соленый комок подступил к горлу. А был же такой красавец и весельчак! Смастерил ей, маленькой, возок и на поле, на жниво возил ее. А как на гармошке играл! Девки за ним чередой ходили. А теперь и могилки его нигде не найдешь. Она вытерла слезы.
— Ты что, Марылька? — глянул на нее Александр. — Может, обидел кто?
— Да нет, ветер в глаза.
Возле волостного правления толпился народ. Стояли кучками, разговаривали. Мужчины дымили на крыльце. Бабы в красных, зеленых и синих паневах сидели и стояли в сборне и во дворе. Рассказывали, когда чья буренка отелится, кто сколько капусты нашинковал, бульбы забуртовал.
— Гляньте, гляньте, бабоньки, Роман с сыном идут, — сыпала скороговоркой Параска. — Справлялась вчера у него про своего Амельяна, думала, может, встречал где.
— Война великая, а людей, молодица, как мурашек. Где ж тут найти твоего Амельяна, — вздохнула высокая, худая, с седыми прядями женщина. — Троих сыновей отдала, как в воду канули. Германец ерапланами губит и, говорят, дымом каким-то смердящим травит.
Роман остался с мужчинами, Марылька побежала к девчатам, Александр поздоровался со всеми и скрылся за дверью.
А людей все прибывало и прибывало. Уже двор был полон, стояли на улице, сидели, кто где примостился. Ждали, что им скажет Романов сын. Это же из самого Петрограда приехал, свет повидал, законы какие-то новые привез, землю, слух прошел, раздавать будет по тем большевистским законам. Про войну, разрази ее гром, что-то скажет.
На крыльцо вынесли стол. Все сгрудились поближе. Задние вытягивали шеи, мальчишки в облоухих отцовских шапках, в мамкиных кафтанах с закатанными рукавами позабирались на заборы и всматривались в темный проем открытых дверей.
— Идут, идут! — закричали ребятишки.
Вперед вышел Прокоп в домотканом суконном френче, перетянутом широким ремнем, в высокой солдатской папахе, сбитой на затылок. Он поднял руку. Стало тихо.
— Граждане и все опчество! — выкрикнул он. — Вы знаете, что кровопийцу-царя народ еще после рождества турнул с престола, а в среду, двадцать пятого числа, и Керенского с его сворой погнал взашей. В Петрограде рабочие, солдаты и матросы отобрали власть у панов. Теперь большевики всему голова. Это, мужики, самая наша власть и есть.