Еле уговорил его Казик Ермолицкий и все-таки добрался до отчего дома. Он отряхнулся от соломы, взял чемодан и молча двинулся к калитке.
Из будки выскочил здоровенный рыжий волкодав и, бренча цепью, рванулся навстречу Казику. Казик отпрыгнул и прикрыл калитку. Пес становился на дыбы, скаля острые желтые клыки, бросался из стороны в сторону, ошейник подымал на загривке жесткую щетину.
— Пират, Пират, что ж ты, дуралей, своих не узнаешь! — улещивал его Казик. Это был не тот Пират, которого он когда-то растил щенком, а другой — злющий и огромный. Но Казик знал, что всех собак, появлявшихся в их усадьбе, отец не называл иначе как Пират.
И Пират вильнул хвостом, перестал бросаться, хотя все еще рычал и скалился.
В окне показался кто-то в белом платочке, выглянул и исчез. Но из дома никто не выходил.
Пират рычал и метался у самой калитки. Стоило Казику только взяться за щеколду, как пес становился на дыбы и заливался лаем.
Хлопнула и широко открылась дверь, на крыльцо вышел отец. Показалось, что он стал пониже, раздался в плечах, совсем облысел.
— Пират, на место! — Пес подобрался и нехотя полез в будку. — Что васпану[6] надо? — спросил старик, не сходя с крыльца.
— Не здесь ли живет Андрей Ермолицкий? — захотелось пошутить Казику.
— А, чтоб тебя бог любил! Неужто сынок! Анэта, слышишь! Бегом сюда! — И старик бросился навстречу сыну.
Он щекотал Казикову щеку колючей бородой, схватил тяжелый чемодан и понес на крыльцо. Вытирая о фартук руки, навстречу бежала мать. Она скользкими губами ткнулась сыну в лицо, всхлипнула и утерла фартуком слезы.
— А, дитятко ты мое! Дошли материнские молитвы до всевышнего! Хвала богу, что целый вернулся!
В доме все было так, как и до Казикова отъезда. Стояли два огромных, окованных железными полосами сундука, источенный шашелем комод, длинный дубовый диван. Только фикусы разлопушились и позаслоняли окна. Мать бегала в кладовку, суетилась у печи. На треноге шкварчела яичница, отец нарезал темно-красную, хорошо прокопченную полендвицу.
Казик в исподней рубахе плескался и фыркал над большим медным тазом, взбивал рукою густые каштановые волосы, подкручивал короткие усики.
— А где же Галька? — вспомнил он о сестре.
— От свихнулась, дурница. Никакого сладу с ней нет. Может быть, ты вразумишь. Я уже и вожжами грозился, и замуж хотел за Неверовщика отдать, так и слушать не хочет. Влопалась в нашего батрака. Может, помнишь Ивана Кондратова из Ковалей? Последний из голодранцев, а собою видный, и не лодырь. Хотел прогнать его еще до Юрьева дня, так, не поверишь, начались такие слезы: «И повешусь, и утоплюсь…» Чего доброго, думаю, и правда руки на себя, дура, наложит, срама не оберешься. И так всем наше добро глаза колет. А сегодня с утра на мельницу вместе поехали. Как знал, что крупчатка на блинцы понадобится?! Это же такой гость желанный и нежданный.
Казик помрачнел. Сестру он оставил голенастым подростком, а теперь, выходит, — барышня. Хитрюга, видать, этот батрачок — задурил ей голову, а сам на батькин хутор зарится. Думал, больше наследников нет, живым хотел похоронить.
— Батрака этого чтобы и духу здесь не было, — отрезал Казик, — а боитесь — я сам с ним справлюсь.
— Помогай тебе боже, сынок.
Мать расстелила пасхальную холщовую скатерть, расставила тарелки, принесла запотевшую бутылку вишневки, достала с полки приземистые граненые чарки.
Сына посадили в красный угол под образа. Рядом с Николаем чудотворцем висел портрет «императора и самодержца всея Руси Николая Второго». Казик сидел, расстегнув мундир. Отец, наливая чарки, не сводил с сына глаз.
— За его императорское величество и всю царскую фамилию! — поднялся Казик и осушил чарку. Старик не догадался встать, выпил рюмку, крякнул и поднес к носу кусочек хлебного мякиша.
— Сердитая, холера, спиритус из панской винокурни. — Старик подцепил вилкой толстый розоватый кусок сала и начал жевать.
Мать только пригубила рюмку и выскочила на кухню.
— Так что же это будет, скажи ты мне, Казичек? Как жить будем дальше?
— А что? Жить будем так, как жили.
— Катавасия, сынок, какая-то начинается. Не разобрать что к чему. Рудобельские голодранцы брешут, что уже и Керенского скинули. Деньги ж теперь какие будут, скажи ты мне? Катеринки ляснули, керенками — хоть подотрись, а я ж и те и энти берегу. Пойдут, быть того не может, и еще в какой цене будут.