Выбрать главу

Ощупью нашли бумагу, кассы со шрифтами и начали делать пакетики. Сколько букв в алфавите, столько и пакетиков. Сначала опорожнили одну кассу, потом другую.

Все это вынесли наверх, спрятали под матрацы и легли спать. Но сон не приходил: сделана только часть работы, притом не главная. Самое трудное — пронести шрифт мимо эсэсовцев через проходную будку.

Дня через три, еще до конца работы, Михаил Полонейчик направился на разведку. Ему, уборщику, можно было ходить по двору, не вызывая подозрений у эсэсовцев. Не раз он ходил там и собирал окурки, которых немало валялось около проходной. Случалось, часовой сам бросал окурки, чтоб дать работу уборщику. На этот раз часовой даже не посмотрел на Полонейчика. Он сидел на скамеечке, положив автомат на колени, и играл на губной гармонике какую-то немецкую песенку.

Вернувшись в свою комнату, Полонейчик сообщил:

— Кажется, сегодня можно рискнуть.

Шрифт разровняли в пакетиках и начали запихивать в карманы. Отяжеленная грузом одежда чуть не трещала на худых плечах.

— Съезжают, лихо их матери, — гудел Удод, то и дело подтягивая штаны. — Хоть гвоздями прибивай...

— Да и гвоздей в такой скелет не загонишь, — шутил Трошин.

— Действительно опасно, — сказал Полонейчик, самый маленький и самый худой из всех. — Как бы вдруг не потерять штаны возле проходной. Шутки не веселые...

Пришлось так затянуть пояса, что аж дышать стало трудно.

И вот вместе с толпой рабочих к проходной направились Полонейчик, Трошин и Удод. Возле часового рабочие шли не торопясь, и он холодно и подозрительно осматривал их с головы до ног. Хоть бы не протянул руку, не дотронулся до карманов...

Первым прошмыгнул маленький, живой Полонейчик, за ним — Удод и Трошин.

Вздохнули, когда прошли квартал и очутились около больничного городка, где ждал Подопригора.

— Еще одно такое испытание — седой станешь, — признался Трошин.

— Ничего, привыкнешь, — шуткой утешал его Удод, подкручивая усы. — И каким еще героем будешь...

Принесли пакетики на Садовую набережную. Глафира Васильевна уже ждала их на улице. Кивком головы позвала в сарайчик. Они оглянулись. На улице совсем пусто. И соседей — ни души.

Дверь в сарай была открыта. В полумраке можно было разглядеть большой штабель торфа. Он лежал здесь, видимо, давно.

— Туда, к стене, — показала Суслова. — Складывайте, я засыплю торфом, чтоб не видно было.

Вывалили на торф свою опасную, тяжелую ношу и сразу же пошли в типографию. А Глафира Васильевна осталась в сарае.

На другой день по паролю Андрея Подопригоры к ней пришли связные из гетто. Она не знала их имен. Слышала только, что одного из них, видно старшего, хлопцы звали Борисом.

А Подопригора прямо-таки горел. Дело наладилось, разве можно теперь успокоиться? И он торопил других и сам торопился.

— Глафира Васильевна, помогайте, — просил он. — Хлопцы не часто могут выходить. Но я имею возможность вынести шрифты за ворота. Приходите на Татарский мост в двенадцать часов, заберите у меня...

— Приду, — коротко ответила она.

И пришла. Не одна. Взяла с собой Зою. Девочка уже понимала, что мать делает какое-то очень опасное дело, вредит вон тем наглым фашистам, которые попадаются на каждом шагу. Девочка не умом, а маленьким сердцем своим чувствовала врагов. Шла она, боком прижимаясь к матери и с любопытством озираясь по сторонам.

На Татарском мосту долго ждать не пришлось. Из ворот типографии спокойной, уверенной походкой вышел Подопригора. Он всегда ходил так: самоуверенно, твердо, с высоко поднятой головой, отчего лопаточка бороды немного выторкивалась вперед. Вот эта самоуверенность, решительный взгляд действовали на немецких часовых больше, чем аусвайс. Подопригору никогда не задерживали в воротах.

Издали увидев Глафиру Васильевну, весело закивал головой. Раньше он никогда не подходил к ней ближе чем на три-четыре шага, держался скромно, а на этот раз взял под руку и громко сказал:

— Пройдемся немного!..

На ходу вытаскивал из кармана пакетики со шрифтом, передавал их из рук в руки, под муфтой.

А она сначала запихивала пакетики в муфту, а когда та стала полная — перекладывала в карманы, наклонялась к Зое и той насыпала в карманы.

Забрав все, что принес Андрей Иванович, они разошлись. На прощанье Подопригора попросил:

— Придете еще через два часа...

Оставив шрифты в торфе, в другой раз пошла одна, без Зои. Боялась, как бы не накликать беду на дочку. Если уж придется погибнуть, то лучше одной.

— Теперь будем в другие места носить, а то у вас много набралось... Да, пожалуй, и рискованно в одном месте весь шрифт хранить, — сказал ей Подопригора.

А спустя день Трошин, Удод и Полонейчик прошли Театральный проезд — глухую улицу, которая упиралась в речку Свислочь на самом крутом ее повороте, затем берегом направились вниз, мимо старых деревянных домиков. Вскоре Подопригора, шедший впереди, остановился возле двухэтажного дома, внимательно огляделся, потом вошел в дверь. Через несколько минут в одном из окон показалась его борода, глаза весело улыбались.

— Прошу заходить, полиграфисты.

Встретила их хозяйка.

— Пожалуйста, пожалуйста, — приветливо пригласила она.

— Знакомьтесь, хлопцы, это Софья Антоновна, — сказал Андрей Иванович. — Следующий раз вы и без меня найдете сюда дорогу. А сейчас выворачивайте свои карманы...

Корзинку со шрифтом Софья Антоновна засунула под кровать.

— Вот какие женщины у нас есть! — восхищенно сказал Полонейчик, когда «полиграфисты» вышли на улицу. — Ведь она хорошо знает, что ожидает ее, если фашисты найдут наш товар. И ничего себе.

— А мы перепугались, — насмешливо заметил Трошин. — Не доведется ли мужества у женщин занимать...

— Довольно самокритику наводить, — примирил их Удод. — Еще не раз нужно будет мужество свое показать. Вон сколько шрифта осталось в немецкой типографии. Да еще верстатки, да валики... Все это нужно вынести...

Да, нужно. И все это они приносили на квартиры Глафиры Васильевны Сусловой и Софьи Антоновны Гордей, ежеминутно рискуя своей жизнью. Через несколько дней наборщик Борис Чипчин в районе гетто, в одном из домиков на улице Островского, набирал первые листовки, а затем и небольшую газету «Вестник Родины». Слова большевистской правды искрами вспыхнули в оккупированном городе, кипевшем лютой ненавистью к врагам.

Они считались земляками. Неважно, что один родился в Батуми, другой — в Воронеже. Исай Казинец перед войной работал инженером в Белостоке, Сережа Благоразумов — в Ломже, пионервожатым в третьей средней школе. Дороги отступления свели их вместе и сразу же разлучили. Только спустя несколько месяцев, после того как Сережа освободился из лагеря гражданских пленных, они снова встретились, на этот раз уже на Советской улице в Минске.

Хоть и мало довелось им вместе побыть на военной дороге, да еще в такое время, когда огненные дни и ночи сливались в один непрерывный гул, они хорошо запомнили друг друга. Исаю понравился этот высокий, спокойный, молчаливый хлопец с детскими пухлыми губами, большими задумчивыми глазами и черным чубом, спускавшимся на левый висок. Сережа в свою очередь среди тысяч людей узнал бы волевое, мужественное лицо Исая.

— Живой? — спросил Казинец.

Живой.

— Работаешь где-нибудь?

— Пока что нет. Собираюсь.

— Дело есть. Приходи сегодня же.

И дал адрес одной явочной квартиры.

— Надеюсь, ты комсомольцем остался? — испытующе глядя Сергею в глаза, спросил Казинец, когда они очутились вдвоем на явочной квартире. — Все, что случилось, не сломило тебя?

Сережа даже обиделся:

— Ну, что придумали!

— Ты не обижайся. Разные люди бывают. Теперь иногда такую метаморфозу увидишь, что даже ахнешь. Поэтому я и интересуюсь, как на тебя подействовал огонь: закалил или расквасил.

— Вы о каком-то деле хотели сказать. Говорите.

— Подожди. Не сразу. Дело серьезное, подход требуется.