— Ну что же — небо? — пустое место... Как мне там ползать? Мне здесь прекрасно... тепло и сыро!
Так Уж ответил свободной птице и усмехнулся в душе над нею за эти бредни.
И так подумал: «Летай иль ползай, конец известен; все в землю лягут, все прахом будет...»
Но Сокол смелый вдруг встрепенулся, привстал немного и по ущелью повел очами.
Сквозь серый камень вода сочилась, и было душно в ущелье темном и пахло гнилью.
И крикнул Сокол с тоской и болью, собрав все силы:
— О, если б в небо хоть раз подняться!.. Врага прижал бы я... к ранам груди и... захлебнулся б моей он кровью!.. О, счастье битвы!..»
Теперь старик читал уже стоя, высоко подняв руку, сжатую в кулак. Встали со своих мест и его слушатели. А он будто молился силе, храбрости и мужеству отважных:
— «Безумству храбрых поем мы славу!
Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью... Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!
Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!
Безумству храбрых поем мы песню!..»
Когда Куликовский кончил читать, снова наступила тишина. Подсев к старику, Сапун спросил:
— За что вас арестовали?
— Да так, мелочь одна... Еврейку прятал в своем доме.
За укрытие евреев фашисты расстреливали. Не было ничего удивительного, что за это слепого бросили в тюрьму. Не только его, но и жену.
Приход в камеру Куликовского стал самым приятным событием для заключенных. В темных каменных стенах будто посветлело. Дни и ночи были заполнены воспоминаниями, рассказами, чтением наизусть поэм, стихов, отрывков из романов. Старик садился, прислонившись к стене, или неторопливо, осторожно ходил по темной камере и веселым, звонким голосом читал все новое и новое, и ни разу не повторялся. Когда рассказы и поэма надоедали, он пересказывал целые главы из исторических книг. В его памяти сохранились такие подробности, которые редко можно найти даже в специальной исторической литературе.
— А знаете, братцы, что было вот в этом здании, где мы сейчас находимся?
— Тюрьма.
— А вот и нет! В восемнадцатом столетии это был замок графов... Потом замок превратили в тюрьму.
— Много мне радости оттого, что здесь какая-то графиня изволила когда-то прохаживаться!.. — едко буркнул Прокопенко, бывший военнопленный, которого схватила полиция. — Теперь бы ее на мое место.
— А может, она невидимо присутствует здесь? — серьезно проговорил Куликовский. — Хочешь, я расскажу тебе о таком вот случае...
Это была сказка о ведьме, которая очень ловко помогала одному заключенному. Сказка интересная, с хитрыми поворотами, неожиданными ситуациями, и рассказывал ее Куликовский так, словно речь шла о действительном событии.
Когда он кончил, Сапун спросил:
— Разве вы верите тому, о чем рассказываете?
— А красиво? Ну то-то же... Легче живется, когда красивое в голове.
Временами Куликовский пел. Но Прокопенко, который кое-что понимал в музыке, всегда останавливал его:
— Брось церковную нуду тянуть!
— Почему церковную? — удивлялся Куликовский.
— Как дьяк на клиросе... — И передразнивал: — «Рождество твое, Христе-боже на-аш!..»
— Что ты понимаешь в музыке! — возмущался Куликовский.
— Больше тебя! Я бывший военный капельмейстер...
— Ну и знаешь свое «бум, бум, бух, ух». Разве душевная музыка или песня доступны тебе?
Тогда уже вскакивал Прокопенко, и ссора разгоралась еще сильнее. Чтобы разнять их, вмешивался Сапун:
— Бросьте, будто дети заспорили! Не было бы большей беды...
Любители музыки успокаивались, и снова начиналась мирная беседа.
Как-то утром в конце октября Куликовского повели на допрос. Принесли его без сознания только в полночь. До дверей камеры его проводила жена.
Сапун положил Куликовского на самое лучшее место, осторожно осмотрел худое, исполосованное тело. Намочив водой куски старой сорочки, прикладывал их к посиневшей коже.
Куликовский пришел в себя не скоро. И первые его слова были:
— Где моя жена? Неужто и ее тоже били?
— Не волнуйтесь, пожалуйста, — успокаивал его Сапун. — С вашей женой ничего не случилось. Она проводила вас до самой двери, и потом ее повели в камеру.
Голова Куликовского опустилась на доску, начался бред. Еще несколько раз он приходил в себя и снова терял сознание. Все легли спать, только Сапун остался возле старика.
На рассвете Куликовский вдруг заговорил. Каждое слово он выговаривал отчетливо, словно был в полной памяти:
— Дочка? Не знаю, где она, пошла от меня, а куда — не знаю. Сын? Говорят, что арестован. Вам это лучше знать... Электростанцию я не собирался взрывать... Керосин у меня для другой цели... О партизанах и бандитах ничего не знаю... Я ведь слепой, что же вы хотите от калеки? Как вам не стыдно бить обиженного природой!
В камере стало тоскливо, мрачно. Будто тяжелый камень лег на сердце каждого. Все думали только о том, выживет ли этот еще совсем недавно такой веселый, разговорчивый человек, засмеется ли, расскажет ли новые забавные истории. Только на третий день Куликовский очнулся.
— Помогите мне подняться, — попросил он товарищей.
— Зачем? Не нужно! Полежите еще...
— Нет, я попробую... Иначе никогда не встанешь... Помогите...
Опираясь на плечи Сапуна и Прокопенки, старик еле переставлял ноги, но остался доволен. Даже шутить начал:
— Вот меня и подремонтировали. Теперь снова учусь ходить, как в детстве.
Потом добавил:
— Как это я выдержал? Просто самому удивительно. Обрабатывали меня в несколько туров. Вначале бил меня один следователь. Мое молчание, видно, взбесило гестаповцев. Тогда они принялись молотить меня втроем. Я больше не мог терпеть и закричал изо всей силы. А палачи громко хохотали, и каждый из них старался ударить как можно сильней. Наконец я потерял сознание, и как очутился здесь — не знаю.
Когда Прокопенко о чем-то заговорил с соседом, Сапун сел около Куликовского и тихонько сказал:
— А вы мне неправду сказали о причине своего ареста.
— Почему неправду?
— Да относительно сына, дочери, взрыва электростанции вы ничего не сказали.
Куликовский даже вскочил с места. Однако, сделав усилие над собой, снова сел и спросил:
— А кто вам сказал об этом?
— А я все знаю, даже то, что вы следователю отвечали, — заинтриговал старика Сапун и умышленно перевел разговор на другую тему. Теперь уже Куликовский допытывался:
— Нет, раз уж начали такой разговор, давайте сразу кончим. Говорите, откуда вы это знаете?
Чтобы не мучить товарища, Сапун признался, что слыхал, как он бредил во сне.
— Остальные слышали?
— Нет, спали.
— Тогда хорошо. На вас я надеюсь. Да, меня арестовали не только за то, что я прятал еврейку. Были и другие причины. Но, кажется, отходил я свое. Я даже знаю, где меня повесят, — на бульваре, на площади Свободы...
Всех членов подпольного горкома и наиболее активных подпольщиков держали в подвале дома СД. Его приспособили специально для этой цели. Одну, самую большую, комнату разделили на десять каменных мешков. Каждый мешок длиной один метр семьдесят пять сантиметров, в ширину — один метр двадцать пять сантиметров. Сверху, снизу, с боков — сырой, холодный кирпич.
В каждом каменном мешке сидело, а вернее — стояло, по четыре или по восемь узников. Это была прихожая смерти. Выводили отсюда лишь в двух случаях: одних — на допрос, других — на расстрел или на виселицу.
Дважды в сутки — в восемь часов вечера и в восемь часов утра — водили в уборную. Если человек не выдерживал этого срока, охрана СД люто избивала жертву.
Особенно сильно страдал Ковалев. На допросах ему повредили мочевой пузырь.