Удары палачей не были такими болезненными, как спокойный голос предателя. Прислонившись друг к другу плечами, Ватик и Иван Гаврилович с ненавистью смотрели на негодяя. Он ведь многое знал, его подпольщики допускали к серьезным делам.
Как держаться теперь? Что делать? Гестаповцы знают членов горкома, знают активистов, знают их дела. Всех ли? Если не всех, то кого? Как бы узнать?
Ватик решил спровоцировать более открытый разговор:
— Ты врешь, негодяй, и хочешь в чем-то запутать нас. Мы тебя не знаем, и ты ничего и никого не знаешь. Ты — провокатор.
— Не кипятись, Ватик, — ехидно бросил Суслик. — Вот видишь...
Он взял со стола листок бумаги и начал читать.
Список был большой. Ватик и Иван Гаврилович слушали и запоминали, кого он выдал, о ком знают гестаповцы и кто еще остался на свободе.
Стало ясно, что удар нанесен в самое сердце организации. Один Суслик сделал столько, сколько не могли бы сделать сотни гестаповцев, которые еще не пробрались в подполье.
— Неужели вы станете отрицать, что Иван Козлов фабриковал для комитета фальшивые документы и ты, Ватик, обеспечивал ими всех нас? — вел допрос уже Суслик. — Помнишь, Ватик, как мы вместе заходили к Козлову? Он тогда только что закончил подделывать десять паспортов...
Суслик выслуживался, старался как можно сильней поразить Ковалева и Никифорова, доказать им, что сопротивляться больше нет смысла. Подробно рассказал обо всем, что им когда-то пришлось делать вместе.
Фройлик позвал стражу и показал на Суслика:
— Заберите его и приведите Козлова.
Еще вчера Ивана Харитоновича долго пытали, но он ничего не признал. Твердо стоял на одном: ничего не знаю, ни с кем не имел никакой связи, ни о каком комитете не слыхал.
Лицо его выглядело усталым, изнуренным. Острый нос еще более заострился, а голубые глаза поблекли. На впалых щеках пролегли глубокие морщины.
— Узнаешь? — спросил Фройлик, показывая плеткой на бывших руководителей подполья.
— Я не знаю этих людей, — смело глядя на следователя, ответил Козлов.
— А если получше присмотришься?
— И когда хорошо пригляделся, все равно не знаю...
— А вы знаете его?
Ковалев рассуждал: какой смысл после того, как всю организацию выдал Суслик, отказываться от знакомства с Козловым? Это теперь не изменит дела — признают они или нет. А бить будут меньше. Главное — не назвать тех, кого еще не знают гестаповцы, сохранить подпольные силы на свободе. Так началось падение Ковалева. Сначала неприметное, аргументированное и оправданное для самого себя.
И он признался:
— Да, мы с ним встречались...
Следователь приказал сразу же вывести арестованных. Расчет был на психологический эффект — после такого признания все подпольщики будут знать, что Ковалев и Никифоров дают показания. Это скомпрометирует их в глазах товарищей, в ряды подполья будет внесен раскол.
Иван Козлов тем временем готовился к побегу. Он разработал несколько вариантов этой операции. Все они сулили мало шансов на успех, но тому, кто все равно ждет смерти, терять нечего. Однажды он писал Марии Федоровне:
«Вы спрашиваете, в чем я нуждаюсь. Вы, очевидно, этого «попку» каждый раз просите узнать. Отвечаю, я удовлетворен всем, и мне ужасно совестно, что я вас и так измучил своими просьбами. Простите и на этот раз. Я вас прошу, если можно, принесите мне пачки две табака и курительной бумаги, а если сможете — бутылку кофе, хотя бы четвертинку. Я был бы совсем сыт, но, к несчастью, здесь моему товарищу Дементьеву уже шестой день не передают, и мне приходится все делить пополам. Ему передает сестра, поинтересуйтесь около ворот, — может, встретите, то скажите ей, чтобы носила более аккуратно.
В кофе налейте рюмку водки, а лучше спирту, это пройдет, не бойтесь, особенно если будет нести «попка». Между прочим, если невозможно это достать, то не беспокойтесь. Здесь так получали несколько раз...
Не тоскуйте. Страшного ничего нет. Я буду жить. Верю в это, да иначе и быть не может. План мой не такой страшный, как может показаться, пусть будет что будет. Я об этом не хочу думать. Пусть гонятся за мной сто «попок», — убегу, только бы не опоздать. Как только вы получите ответ, что я уже убежал, передачи носить не нужно. Никто у вас не спросит и не накажет. Верьте, я вам зла не желаю.
Целую. Янка».
План побега, разработанный Козловым, был совсем простой, рассчитанный на неожиданность. Нужно только добиться, чтобы разрешили выносить парашу. Обычно выносят парашу двое. Полицейский идет шагах в шести-восьми позади арестованных.
Если неожиданно засыпать ему махоркой глаза и выхватить оружие, то можно застрелить часовых возле ворот и выскочить на улицу. А под горой, на улице Мясникова, должна ждать подвода. Подпольщики подготовили квартиры, где Иван Харитонович мог бы надежно спрятаться.
Среди полицаев нашелся человек, который согласился передать сигнал, чтоб подвода была на месте. Условились, что побег должен произойти примерно в двенадцать часов дня — когда обычно выносят параши.
На воле все было старательно разработано, предусмотрено. Но сигнала все не было.
А смерть тем временем приближалась. Ивана Харитоновича вызвали на очередной допрос, и после того, как он, сидя на электрическом стуле, ничего не сказал, ему показали приговор гестапо. Там стояли сто фамилий подпольщиков, присужденных к смертной казни.
Призрак смерти нагло щерил хищные зубы. Каждую минуту Иван Харитонович видел ее — стоило только закрыть глаза. А умирать так не хотелось!
Ему не везло. С кем он ни советовался в камере, никто не поддерживал его план побега: все считали его нереальным.
Получив очередную передачу, засунул в отверстие ручки кувшина такую записку:
«Милая М. Ф.! Дорогие друзья и товарищи! Я читал приговор гестапо. 23.XII.42 г. эта сотня людей еще жива!
Переживаем, видно, последние жуткие ночи. После рождества страшная машина начнет свою работу...
Более страшного, чем «ворон», ничего нет. В тысячу раз лучше получить пулю в спину при побеге, хотя шансов на удачу не очень много, чем ждать вызова... Боюсь немного одного, чтобы в случае неудачи не попасть этим зверям живым, раненым. Был бы счастлив, если бы уложили наповал. Не бойтесь этих строчек. Мужайтесь! Держитесь! Ваша вера в выполнение задуманного мною укрепит и уже укрепила мои духовные и физические силы. Может быть, сегодня вечером... и в крайнем случае — завтра утром.
Желаю вам всего наилучшего.
...В последний раз посылаю всей нашей семье горячий поцелуй. Всем товарищам и друзьям — горячий партизанский привет.
Пожелайте мне удачи, но без слез.
Не опоздать бы.
Остаюсь непримиримый, с глубокой верой в победу.
Иван Козлов».
Ни в тот вечер, ни утром на другой день его не пустили выносить парашу. Все последние дни он набивался на эту работу, но полицейские, видимо, догадывались о чем-то и не выпускали его из камеры.
А сердце рвалось на волю, оно не хотело смириться. Жизнь, такая могучая, красивая, заманчивая, влекла к себе. Набрав полную грудь воздуха, Козлов запел арию Ленского из оперы «Евгений Онегин». Пел во весь голос, в полную силу своих легких.
Тюрьма притихла. Раскаты могучего голоса разносились по ее коридорам, будили жизнь в замшелых каменных стенах. Голос звенел, трепетал.
Не раз Ивану Козлову приходилось выходить на освещенную яркими разноцветными огнями сцену. Скрытая в полумраке зрительного зала публика, затаив дыхание, слушала его. Громом обрушивались аплодисменты.
А здесь не было ни сцены, ни зала, ни ярких огней. Но никогда Иван Козлов не пел с таким вдохновением. Это был гимн жизни, гимн красоте, могучий порыв любви. Зачарованные слушатели — худые, бородатые — пылающими глазами смотрели на него.
Пел человек, осужденный на смерть, перед людьми, осужденными на смерть, пел о жизни. После арии Ленского он исполнил еще несколько арий, а затем начал петь боевые, революционные, советские песни. И только после этого охранники начали кричать: