Выбрать главу

Ирма многое видела в СД и может рассказать товарищам, что здесь делается, кто схвачен гестаповцами. Это будет весть живым от мертвых. А что касается Эльзы, то ее все равно расстреляют. Из этого дома живыми не выпускают, надеяться не на что.

Лежа на нарах, Кабушкин старался представить, где в тот момент была Ирма. В памяти вставали огромные вековые сосны... Они тихо шумят верхушками в самом поднебесье, ноздреватый, слежавшийся снег под ногами, лесная, слабо наезженная дорога вьется между деревьями... По этой дороге, скрипя сапогами, торопится Ирма, чтобы сообщить и о своем вынужденном предательстве, и о своем раскаянии, и о мужестве Жана, и обо всех остальных узниках СД. Пусть партизанский, а может быть, и военный трибунал решит, какого наказания заслужила Ирма Лейзер.

В том, что она пойдет и выполнит его приказ, Жан не сомневался. Даже скованный, изувеченный, он оставался для нее авторитетным командиром. Это он видел по глазам Ирмы, чувствовал по ее голосу.

Ему не суждено было проверить, выполнила ли Ирма его приказ. Но она выполнила: пошла в лес и рассказала партизанам обо всем, что с нею случилось.

Партизаны не судили ее, а направили через линию фронта. Ситуация очень сложная, в ней нужно было разобраться основательно, не по-походному. Пусть разберется военный трибунал.

А над Жаном и вокруг него оставались грязный потолок и грязные стены каменного мешка, тишина, одиночество. Только сверху время от времени доносились стоны людей, которых пытали гестаповцы.

Утром приходили девчата-еврейки и начинали уборку коридоров и камер гауптвахты, где сидели арестованные гестаповцы. Убирали и камеру Жана. В это время его обычно выводили из камеры. Это было издевательством: человека, которому уже несколько дней не попадало в рот ни кусочка хлеба, ни росинки воды, выводили в клозет... Но немецкая аккуратность требовала этого, и охранники соблюдали распорядок дня.

В соседних камерах сидели арестованные предатели-латыши. Они угодливо, по-собачьи служили своим хозяевам из СД, но их поймали на каком-то жульничестве — не хотели делиться награбленным со своими хозяевами. За это и держали их в тюрьме.

Предателей-жуликов хорошо кормили и даже передавали им вино и папиросы. Невыносимо дразнящие запахи вкусной еды через щели в дверях доносились и до Жана. Это было самой сильной пыткой.

И все же голод легче было переносить, чем жажду. Все нутро Жана горело, адский огонь разливался по телу. Стоило только закрыть глаза, как начинался бред: под самым носом струились серебристые ручьи, появлялись так явственно видимые, осязаемые, совсем реальные столы, заваленные разной едой. Чего только не видел он здесь: и жареных гусей, и фаршированных поросят, и отбивные величиной в две ладони.

Тряс головой, гнал от себя видения, а они теснились перед ним, одно соблазнительнее другого.

Поэтому шорох около порога и записку, просунутую сквозь щель в двери, он воспринял как галлюцинацию. Откуда здесь записка — в самом изолированном месте во всем Минске! А может быть, это какая-нибудь новая провокация?

Однако записку поднял. Она была коротенькая.

В ней сообщалось, что есть возможность наладить с ним связь, что можно доверять тому, кто передает этот листок. Авторы записки намекали, что принимают меры к тому, чтобы подкупить адвоката или следователя и таким образом спасти Жана. Писали еще, что к Марии Петровне Евдокимовой часто заходит Толик Большой и все спрашивает, где склад оружия, которое собрал Жан для партизан. Внизу инициалы: «Ш. Я.».

Да, это инициалы Шуры Янулис. Но есть ли в этом уверенность? А может, снова гестаповцы пытаются спровоцировать?

Прислушался. За дверью только девичьи шаги и вздохи. Девушка даже тихонько запела, — наверно, для того, чтобы обратить на себя его внимание и дать понять, что в коридорчике она одна. В соседней камере латыши о чем-то спорили между собой.

Через минуту в дверной щели мелькнул маленький пакетик бумаги, в котором Жан нашел карандашный графит и записку.

Долго колебался, отвечать ли. Нет, лучше подождать, посмотреть, что будет дальше. На другой день во время уборки белесая девушка, совсем непохожая на еврейку, вошла в его камеру. Жана перестали выводить в клозет — он только выходил за дверь, чтобы не мешать девушке. Стоя в коридоре, невольно присматривался к замку, висевшему на двери камеры. Замок знакомый, стандартный, такие не раз приходилось держать в руках.

Работала девушка старательно, быстро, ловко. Видно было, что ее руки привыкли ко всякой работе.

Начальник гауптвахты — также латыш — сидел за своим столом и что-то читал. На девушку не обращал внимания. А она бросила молниеносный взгляд в сторону начальника, а затем осторожно отодвинула подушку, готовая незаметно схватить записку, которая должна лежать там. Под подушкой ничего не было. Девушка вопросительно, недоуменно взглянула на Жана. А он стоял, держась за дверь камеры, и внимательно следил за каждым ее движением.

В глазах девчины он прочитал и укор, и призыв к смелости, и теплое человеческое сочувствие, и даже девичье восхищение. Удивительно, как много чувств может выразить короткий взгляд! Нужно только уметь заглянуть в человеческую душу.

А Жан умел это делать. Он незаметно подмигнул девушке: мол, жди, завтра напишу, так как убедился, что ты своя...

Уходя, уборщица еще раз открыто, смело, будто подбадривая, глянула ему в глаза, а он вернулся на свое место и задумался. Через дверь слышал, как начальник сказал:

— Фрида, запри камеру на замок.

— Хорошо, пан начальник... — послышался певучий, приятный голос Фриды.

Снова червяком зашевелилось сомнение: не провокация ли здесь? Очень уж непохожа эта беляночка на еврейку... Только имя еврейское — Фрида. А может быть, она немка? Разговаривает с латышом-начальником по-немецки. Писать записку или нет?

Взгляд девушки говорил: пиши! Очень чистым он был, этот взгляд, — светлый, открытый. И тревога, что записки не оказалось, и догадка, что он не доверяет ей, и обида за это, и сочувствие, и желание сделать что-нибудь хорошее, и даже восхищение, которое он прочитал в ее глазах, — все это было искреннее, сердечное.

И наконец, ему нечего терять. Самое главное и самое ценное — свобода все равно утрачена. Выдать он никого не выдаст, а рискнуть можно. Сердце подсказывало, что Фрида — девушка честная и она действительно имеет связь с Шурой Янулис. А если так, можно подумать о побеге из СД. Возможно, эта девушка и поможет ему.

Прислушался. Арестованные гестаповцы в соседней камере тихо разговаривали. Из-за стены глухо доносились их голоса. Начальник снова куда-то ушел. В коридоре снова осталась одна Фрида. Потом пришла другая девушка, которую Фрида называла Розой. Разговаривали они тихонько. Из их разговора он понял, что Роза убирала в другом коридоре подвала, что Фрида и Роза — сестры. Они все беспокоились о своей матери, которая оставалась в гетто. Там готовился очередной погром.

«Рискну», — решил Жан.

Написал две записки — Фриде и Шуре Янулис. Фриде писал:

«Дорогая патриотка! Я от души благодарю тебя. Во мне будь уверена, разве ты не видишь мои муки? Я умру, но не назову. Мы оба с тобою кандидаты смерти. Тебе все это понятно. Твое спасение — это мое спасение. Тебя я не забуду никогда. Будь сама сильная, я про тебя никому и никогда. Латыша очень не бойся, но и не показывай, что со мной связана. Мой чаще, воду лей там, где все получаю. Тут она не будет разливаться, и я приспособлю место, тут значительно чище и удобней — угол и щель.

Жму руку и крепко целую».

Подумав, снизу дописал:

«Страна тоже отблагодарит».

Мысль о воде пришла сразу, когда начал писать: пусть Фрида поможет ему. Она же моет пол и в камере и в коридоре — немцы боялись тифа и руками евреев наводили в тюрьме чистоту. А Жан сколько раз, после того как Фрида, вымыв камеру, уходила, припадал лицом к влажному полу и лизал, лизал сырой цемент. Пусть она не вытирает так сухо, и он хоть немного утолит жажду...

Около нар, в стороне от двери, — место более чистое, и там есть небольшое углубление в полу. Если начальник и заметит там воду, то не заподозрит ничего: не вытерла в ямке — и все.