Потом был целый месяц таскания по врачам, каких-то рекомендаций и исследований, пропитанный запахом больницы и приторного растворимого шоколада, которым её пичкала сердобольная дежурная медсестра, громогласно жалевшая «несчастную деточку». Медсестра причитала, врачи наперебой уверяли, что рано или поздно воспоминания вернутся, что нужно стараться, что-то делать, пробовать…
Бесконечная череда советов.
А Серафиме не хотелось. Ничего не хотелось. Ей не хотелось вспоминать эти пять лет, ведь от этого ничего не изменилось бы.
Не ожила бы мать, не вернулся бы Велимир, не поджала бы снова губы недовольная чем-то Элин, не построился бы заново их дом. Всё осталось бы прежним, лишь прибавилось бы Серафиме кошмаров, как будто их и так ей не хватает! Что это, если не кошмар наяву, кошмар, у которого нет конца?
Кто знает, где её носило всё это время?
Приходившие в больницу полицейские — всю первую неделю она провела там, на стерильно белой койке под тонким байковым одеялом; почему-то постельное бельё остро врезалось в её память: белая простыня, пододеяльник в какой-то глупый зелёный горошек и нежно-розовая наволочка на подушке — расспрашивали её об этих годах, о том, не встречала ли она незадолго до пожара кого-то подозрительного, точно ли не помнит, из-за чего он произошёл, не мог ли это быть поджог. Дежурные вопросы. Серафима не видела в их глазах никакого интереса — они просто выполняли свою нудную приевшуюся обязанность. Новость о внезапном нахождении считавшейся ранее погибшей девочки всколыхнула весь их маленький городок как студенистое желе, он пошёл волнами, новости печатали в газетах, заголовки пестрели однотипными фразами и фотографиями с тем, что осталось от их дома после пожара.
Пару раз, кажется, в больницу даже приходили журналисты, но ни врачи, ни медсестра их не впускали, и за одно это им можно было сказать спасибо.
А потом у бабушки кончились сбережения и Серафиму отправили домой. Врачи, казалось, даже вздохнули с облегчением, когда она под руку с поджавшей губы Мартой Афанасьевной — именно от неё Элька переняла этот жест — вышла за двери больницы. Казалось, что действительно расстроилась и распереживалась только радушная медсестра, не преминувшая перед её уходом посетовать о том, что деточку так и не вылечили. Она потрепала тогда Серафиму по щеке, заверила в том, что стоит просто следовать указаниям докторов («Они же не просто так докторами стали, милая! Конечно, память к тебе вернётся, просто делай, что они говорят! Врачи у нас хорошие, не смотри, что такие угрюмые») и вручила целую коробку пакетиков с тем самым растворимым шоколадом.
Не то чтобы Серафима когда-то его любила, но забота, всё же, была приятна.
Ещё через неделю шумиха потихоньку улеглась, а расследование угасло, так толком и не начавшись. Остро встал вопрос об окончании школы. Серафиме было семнадцать — боже, целых семнадцать! — а отучилась она всего-то шесть классов. Все её сверстники перешли сейчас в одиннадцатый, и наверстать весь пропущенный материал, чтобы успеть присоединиться к ним и окончить школу, не представлялось возможным.
Да и не была она в состоянии учиться. Вечными спутниками после провала в памяти стали головная боль, слабость до кружащейся головы и подкашивающихся ног, и всё чаще нарастающая промозглыми вечерами апатия.
От этого не помогали тонны дурацких таблеток и сотни бесполезных советов врачей. Ничто не могло спрятать Серафиму от расползающейся всё шире чёрной пустоты в душе, грозящей скоро пожрать её с потрохами и окончательно похоронить.
Глупо, но она всё равно не хотела, чтобы воспоминания возвращались. Сколько новой боли они принесут? Зачем вообще нужны такие воспоминания, от одной мысли об которых выворачивает наизнанку? Даже если полицейские были правы в своих дежурных вопросах и предположениях, и действительно имело место какое-то похищение или что-то вроде него — зачем об этом вспоминать? Вряд ли в это время происходило что-то хорошее, так ведь?
Возможно, это было неправильным. Наверняка кто-нибудь другой на месте Серафимы всей душой жаждал бы вспомнить и понять, разобраться, что же произошло, но никого другого на её месте не было, только она сама, маленькая испуганная девчонка. Серафима понимала, что не права — об этом лучше всего говорили почти неприкрыто укоризненные взгляды бабушки, но ей действительно не хотелось вспоминать о произошедшем, где-то там внутри, на подсознательном уровне, словно что-то запрещало ей даже думать о тех пяти годах. И она заталкивала это “что-то” поглубже в себя и продолжала пить таблетки, и ходить по местам, где была, казалось, в прошлой жизни.
Но вместо памяти была всё та же пустота. Иногда Серафиме казалось, что она не просто забыла, а что воспоминаний и вовсе нет больше в её голове, и вспомнить она ничего и никогда не сможет. Словно её память — исписанный лист, из которого вырезали кусок в самой середине, смяли и выкинули, а две оставшиеся части неумело склеили, и теперь, пытайся не пытайся, смысл написанного уже не понять.
Но она старалась вспомнить, действительно старалась.
Новый дом, пятиэтажный, выкрашенный жёлто-серой краской, уже привычно стоял на месте их старого сгоревшего в пожаре. Серафима видела в газете фотографию того, что от него тогда осталось — лишь чёрные от копоти обугленные стены, пустые провалы разбитых окон, выбитая дверь. Тот пожар, пожар невероятной силы — его тушили почти что сутки — унёс несколько жизней, в том числе жизнь её матери. Про брата и сестру ничего не было известно — не нашли даже костей, но заведомо считали их погибшими. Говорили, что пожар был очень сильным, что возгорание произошло именно в их квартире, и никто не мог уцелеть, и удивительно, что удалось обнаружить хоть какие-то останки.
Но Серафима же как-то выжила?
Последнее, что Серафима помнила, это языки огня, лижущие обои в детской комнате. Что могло произойти потом, она даже не пыталась вообразить. Но ей думалось, что никакого похищения, которое предполагали полицейские, быть не могло — кто бы мог похитить их из горящего дома? -, а возгорание было случайностью, и она просто смогла неведомо как выбраться из квартиры ещё до прибытия спецслужб, да вот хоть в окно могла бы выпрыгнуть. А там уж… Да что угодно могло случиться. Стукнулась головой или машина сбила, вот и поехала у Серафимы крыша, и пошла она околачиваться по трущобам, что объясняет её рваную и грязную одежду.
Хотя, конечно, чего уж скрывать — в подобном бреде она не могла убедить даже саму себя. Но больше в больную голову ничего не приходило, а выдвигать какие-то другие версии не хотелось, как и просто лишний раз думать про тот день.
Была в её неожиданном возвращении ещё одна странность — татуировка на левом запястье в виде чёрной ладони с белым женским силуэтом в короне внутри неё, и тонкой витиеватой подписью под нею на неизвестном, но смутно знакомом языке. Странность была даже не в самой татуировке — каких только рисунков не бывает, — а в том, что кроме Серафимы её никто не видел.
Психолог, к которому её целенаправленно водила бабушка, авторитетно заявил, что это некая галлюцинация, раскрытие смысла которой повлечёт за собой возвращение воспоминаний. Мол, это сама память даёт ей подсказку, и стоит Серафиме прочитать эту подпись и понять смысл силуэта, короны и ладони, как всё сразу встанет на свои места.
Серафима честно пыталась прочитать, настойчиво убеждая себя, что она не сходит с ума и всё это временно. Однако время шло, а написанные слова всё так же оставались загадкой для неё. Порой казалось, что ещё чуть-чуть, и она разгадает её, но чуда не происходило — буквы всё так же витиевато плясали перед глазами, словно насмехаясь над её тщетными попытками.
В доме, построенном на месте пожарища, мало кто жил. Люди их маленького городка, вдобавок к болтливости и склонности из-за серости собственной жизни долго мусолить любую мало-мальски интересную новость, были очень суеверны. Им казалось, что на месте такой трагедии жить нельзя — оно ведь непременно должно притягивать несчастья. В итоге дом так и стоял полузаселённым и не слишком ухоженным. На испачканной чем-то стене, под самыми окнами первого этажа, кривой расползшейся кляксой красовалось ярко-малиновое граффити — единственное яркое пятно во всей этой желтоватой серости. Район был не из центральных, никто не спешил его закрашивать.