Выбрать главу

И ей казалось, что в том мире, в другой темноте, она уже не была собой. Словно та темнота меняла её, подчиняла своим законам… Или наоборот — пробуждала то, что всегда было в ней.

Темнота стирала всё то, что было до неё — если не считать цветной пёстрый бред тем, что было до. Но Серафима не хотела верить… Она уже едва помнила тех, кто был ей по-настоящему дорог, их место заняли лишь смутные смазанные образы. Лицо, смех Мира скрыла темнота, и с ним она скрыла и Веста. Она помнила только его глаза, помнила, как они смотрели и какими были светлыми.

Вест, Вест, что же я наделала, почему я здесь?.. Почему я здесь одна?

Одна… Было бы это правдой.

К ней приходил не только Рокуэлл, но и другой человек — человек? — чьего имени она не знала. Понимала только, что из-за него и оказалась здесь.

Серафима ни разу не видела его лица — он скрывал его за маской, а волосы — под капюшоном. По одежде его, пусть и освещённой светом факела, что он приносил с собой, она не могла ничего понять — она была самой обычной. Серафима не могла с точной уверенностью сказать, маг ли он, потому что магии он при ней не использовал, огонь был самым обычным. Но ведь это могла и быть и простая мера предосторожности.

Сначала человек просто с ней говорил. Голос его был приглушённым маской, безликим, смутным, ускользал от неё, не давая узнать своего владельца. Если, конечно, она знала его.

Ты знаешь, знаешь, знаешь лучше, чем думаешь.

Он спрашивал о каких-то тёмных: кому они на самом деле служат, где собираются, когда она стала одной из них, что за блок стоит на её памяти. Зачем им нужно Пророчество? Она пыталась отвечать, говорила, что не знает, что хотела просто посмотреть, из любопытства, не более, что не связана ни с какими тёмными (точно, Пророчество, она здесь из-за Пророчества, только из-за него), но вскоре замолчала. Он не верил ей. Он задавал всё те же вопросы. В каждый свой приход, с одинаковым интервалом между словами, безразлично, безжизненно, он спрашивал, спрашивал, спрашивал.

Он обещал отпустить её, если она расскажет. Он обещал принести скифь, если будет молчать.

Серафима не знала, что это такое, но само слово, само сочетание букв, шипящий шелестящий шёпот находил отголосок страха где-то внутри. Страха до дрожи, до беспорядочного дёрганья руками и ногами, до осознания, что ей не выбраться. Что никто не придёт.

Иногда, прикрывая глаза, она позволяла себе мечтать, позволяла себе думать о том, что не случится (потому что никто не знает где ты, потому что некому прийти за тобой). О том, как распахивается дверь её темницы — ярким прямоугольником света, как ударяется о стену, тяжёлая, толстая, обитая металлом, как врывается внутрь Сильвестр в боевой трансформации, отбрасывает ударом чешуйчатого хвоста её тюремщика, магией режет цепи, подхватывает её, обессиленную, на руки, расшибает стену и уносит туда, где нет темноты, где есть солнце и свежий воздух, только солнце и свежий воздух…

Но это не сказка. Уже не сказка. Сказка, в которую привёл её когда-то Вест, оборвалась на полуслове. Что толку с магии, с драконов, с чужих белоснежных городов… Отсюда не выбраться. Эта реальность ничем не отличается от той, что была “до”, в старой расселённой коммуналке вместе с дюжиной котов.

Только в той реальности она хотя бы могла выжить.

Сколько она здесь? На сколько ещё времени хватит ресурсов её и так слабого тела? Сколько она не ела, сколько не пила, сколько не чувствовала под ногами твёрдой земли? Почему она всё ещё жива, почему? По всем законам…

По всем законам не этого мира. Другого. Того, в который уже не попасть.

Вот бы просто раствориться в этой темноте…

Серафима опять закрыла глаза. В голове стучало, билось о рёбра загнанное сердце. Что толку с его ударов… Она почему-то чётко осознавала, что это конец. Что скоро придёт тюремщик со скифью и на этом и кончится эта история. Эта не сказка, что начиналась с такого света.

Мрак обволакивал сознание, в ушах слышался лёгкий звенящий гул, образы вновь подступали, напирали, сминали сопротивление. Она не хочет знать, не хочет, ничего не хочет…

Обшарпанная дверь подъезда.

Пожалуйста…

Её руки в чёрных перчатках, стук по кнопкам домофона.

Ну пожалуйста…

Дверь поддаётся со второго раза, тяжёлая, железная.

Она вновь поднимается по лестнице в своём старом доме. Стены, тускло-зеленоватые, потрескавшиеся, все в мелких трещинах, в брызгах краски. Грязные, высокие, шершавые, холодные, они сжимаются вокруг хороводом призраков, тянут к ней свои осыпающиеся штукатуркой тела. Пролёт, ещё пролёт, хоровод сжимается, не хватает воздуха, перед глазами — три, не три — пляшут цветные мушки.

Ступени — серые, сколотые, испачканные — как битое стекло под босыми ногами. Шаг, второй, третий — и больно, и остро, и ярко до холодящих мурашек на загривке, до встающих дыбом волос.

Стены плывут в своём смазанном монолитном танце.

Перила под пальцами — ледяные, будто изморозью покрытые, морозят кожу сквозь перчатки. И Серафима сдёргивает их, скользит пальцами по когда-то гладкому крашеному дереву, ощупывает подушечками торчащие вверх на полсантиметра шляпки кривых гвоздей. И так жжёт в грудной клетке, тянет, крутит, выматывает…

Пальцами по перилам, ещё один пролёт. Третий этаж. Остатки плитки на бетонном сером полу, перед глазами — когда-то коричневая, теперь чёрная от копоти дверь. Уже не видимый номер — тридцать четыре. И чёрные стены, чёрное всё. Чёрный, чёрный, чёрный, копоть, копоть, копоть, треснувшие стены, осыпавшаяся краска, узоры тёмной гари на стенах, расползшиеся кляксой вокруг такой же чёрной двери. Чёрный провал — и ничего, ни семьи, ни жизни, ни воспоминаний.

И подгибаются колени, и бетон под почему-то босыми уже голыми ногами. И холод не приносит покоя, не успокаивает, хоть сдери все ногти о безразличные камни, сбей плитку, раздери пальцы в кровь.

Вой рвётся наружу, скручивает все внутренности, и она сжимается в комок у самых ступеней, рыдает, как будто только сейчас понимает, что произошло. Холод ползёт по ступеням вверх, обнимает голые колени, гладит локти, скользит по коже. Холодно…

А там было жарко, жарко как в аду.

Обуглившаяся дверь за спиной скрипит, распахивается неспешно, но языки огня не жалят сжавшееся тело. Их нет, их давно нет. Никого давно нет.

На плечо опускается обжигающе горячая рука, родные пальцы проводят по нему вверх и вниз, вверх и вниз. Серафима боится смотреть, зажмуривается, слёзы жгут глаза. Прикосновение исчезает, только шелестят шаги совсем рядом, и женщина в халате опускается на ступени рядом. Махровая ткань мягко касается вцепившихся в волосы пальцев.

Серафима не хочет смотреть, но открывает глаза, но поднимает голову, но подползает ближе и утыкается в её колени, хватает за пояс, трясётся как припадочная.

Мама не смотрит на неё. Только вертит в истончившихся пальцах тлеющую сигарету и перебирает левой рукой Серафимины волосы. Она всё та же. Она не изменилась за эти пять лет. Она не изменится никогда.

Её нет.

— Спорный вопрос, детка, — она затягивается, выпускает изо рта струйку дыма. Серафима знает, что под её кожей разлился огонь, что дым не только сигаретный, что её руки горячи не от тяжёлой простуды.

— Тебя нет, — произносит она вслух. Воздух в лёгких внезапно кончается, встаёт комом в горле. — Тебя нет.

— Разве? — мама улыбается, скашивает на неё глаза, проводит рукою по лбу, словно рисует какой-то невидимый узор. — Ты ведь так не думаешь. Ты ведь знаешь, что я есть. Ты веришь в это. Ты не можешь отпустить. Почему?

— Ты нужна мне. Мне страшно. Я не хотела… Не хотела…

— Не хотела, чтобы я умерла? — она поднимает брови, улыбается вновь. — А кто этого хотел? Ни ты, ни я, ни мальчишка. Даже Влас не хотел, чтобы всё кончилось этим. Но что вышло, то вышло. Не находишь?

— Я не понимаю…

— Когда-нибудь поймёшь, но явно не сегодня. Моя маленькая глупышка, — она смеётся, снова затягивается. — В каком-то смысле я есть. Сейчас, по крайней мере. Ты умеешь крепко держать.