Хуан Руис не случайно помещает рассказ о своем путешествии в сьерру Гвадарраму между двумя центральными эпизодами торжества благой любви. Встреча с четырьмя горянками должна ту же мысль о благой любви доказать как бы от обратного. Еще дон Амур наставлял архипресвитера: «От грубой мужички держись в отдалении тоже:/с ней скучно делить и печаль, и веселье, и ложе» (431cd). И действительно, горянки, как уже отмечалось выше, предстают воплощением «безрассудной любви», грубой чувственности, контрастирующей с истинной любовью доньи Тернины или Гаросы. Горянки даже внешне напоминают больше животное, чем человека. При всем том у Хуана Руиса нет ощущения социального превосходства над этими плебейками. Да, они грубы, как природа, их окружающая; в постоянной борьбе за существование сформировались их могучие, лишенные красоты и привлекательности тела, взросла их физическая сила, — природа наделила ею горянок, ибо без нее они давно погибли бы. Они невежественны, и круг их интересов и желаний примитивен. Но архипресвитер взирает на них не с отвращением, а с улыбкой. В глубине их огрубевших душ теплятся доброта и человечность, которых они сами, быть может, не осознают; никто из них не оставил путника без помощи; все они привели его в свою хижину (одна горянка даже принесла совершенно замерзшего героя на закорках), обогрели его, накормили, и напоили, довольствуясь в ответ лишь тем, что путник разделил с ними постель или даже просто пообещал их одарить праздничной обновой. Антитеза благой и безрассудной любви не закрывает от Хуана Руиса разнообразия характеров и чувств людей, с которыми он встречается, независимо от их социального статуса.[318]
Рассказ о путешествии в сьерру Гвадарраму следует за историей любви доньи Тернины и предваряет повествование о Гаросе. Но этот рассказ не столько разъединяет истории Тернины и Гаросы, сколько перебрасывает между ними мостик, и это имеет гораздо более фундаментальное значение, чем акцентирование некоторых оттенков в концепции благой любви. Возвышенное и земное, духовное и материальное воплощают в себе два полюса, на которые разделен весь мир в сознании средневекового человека. «Там, где есть избранники божьи, должны быть в качестве неотъемлемой их антитезы отвергнутые и проклятые, — пишет А. Я. Гуревич. — Злые существуют „ради добрых”, святость невозможна и непонятна без греха»[319] Теория двух реальностей, однако, предполагала не только антитетичность, противопоставленность мира горнего и мира подлунного, но и их постоянную и неразрывную связь. Это ощущение относительности границ двух миров, их «переливания» друг в друга особенно характерно для народной культуры средневековья. По мысли французского медиевиста Ж. Легоффа, «рационализму» культуры клириков, четко разделившему мир на добро и зло, противостояла двойственно амбивалентная «фольклорная литература».[320] Подобная амбивалентность — одна из самых характерных особенностей «Книги благой любви», свидетельствующая о глубоком демократизме этого произведения. Жизнь здесь оборачивается то своей духовной, то материальной ипостасью, она представляется извечным спором, диалогом между противоборствующими силами. Быть может, ярче всего этот «диалог» божественного и земного, аскетического и жизнерадостного раскрывается в эпизоде битвы между Мясоедом (по-испански дон Карналь — от carne — плоть, мясо) и Четыредесятницей (донья Куаресма — великий пост), одном из центральных во второй части книги.
Этот эпизод создавался на стыке двух эстетических тенденций, характерных для средневековой культуры. Одна из них — это ученая аллегорическая поэзия. Аллегория вообще — излюбленный прием культуры средневековья. В условиях господства идеологии двоемирия каждое единичное явление рассматривалось лишь как отражение своего религиозного или этического эквивалента. Это делало простым переход от реальности к миру персонифицированных идей. Такими персонифицированными идеями и являются основные персонажи, предстающие в эпизоде, — дон Мясоед, донья Четыредесятница и их сторонники и воинство. Но был в данном случае у Хуана Руиса и другой источник. Эпизод сражения Мясоеда и Четыредесятницы восходит к одному из многочисленных в европейской литературе XIII—XIV вв. произведений, разрабатывавших ту же тему. Было ли это французское фаблио под тем же названием, которое долгое время считалось непосредственным источником вдохновения Хуана Руиса,[321] или какое-то другое аналогичное произведение — существенного значения не имеет. В любом случае этот эпизод в «Книге благой любви» несомненно заимствован из тех произведений средневековой литературы, которые прямо или опосредованно восходят к народным игрищам, воспроизводящим борьбу между масленицей и постом. Книга архипресвитера Итского, таким образом, создавалась в русле народно-смеховой, карнавальной культуры, значение которой для западноевропейского позднего средневековья и Возрождения раскрыл выдающийся советский ученый М. М. Бахтин.[322] Советский исследователь впервые с такой широтой и убедительностью показал, что восходящая к древнейшим мифопоэтическим формам народно-смеховая культура в средние века получила широкое распространение, обозначая особый, по выражению М. М. Бахтина, «смеховой аспект мира», который противостоял официальной религиозности и вместе с тем активно взаимодействовал с ней. Эта культура, двойственная по своей природе, одновременно отрицающая и утверждающая, демонстрирующая относительность «верха» и «низа», совмещение высокого и низменного, сакрального и мирского, характеризовалась своеобразным гротеском и «диалогичностью», спором двух различных концепций мира и их взаимным обогащением. В Испании, где границы между «высоким» и «низовым» пластами литературы в средние века нередко оказывались весьма зыбкими, где народная религиозность столь часто проникала в религиозность официальную, народно-смеховая культура получила многообразные формы.
318
Об эпизоде с горянками см., например:
319
322
См.: