Между тем в середине 1954 года освобождения начали учащаться. Осенью 1954 года ушел Вадим Шавров. В феврале 1955 года ушел отец Иоанн Крестьянкин.
Но для меня наступили тяжелые времена. Последние километры лагерного пути.
Последние километры, как говорят, всегда бывают наиболее трудными.
Глава пятнадцатая
Последние километры
Новый, 1955 год я встречал на Гавриловой Поляне, в бараке, где жили блатные. Помню, в ночь на 1 января видел сон. Иду по улице; а в витрине распятия, распятия, распятия. И какие-то особо страшные распятия, всюду, в каких-то уродливых, невозможных позах.
Проснулся с тяжелым чувством. Видимо, тяжелый будет год. Так оно и оказалось.
В феврале получил от отца ужасное письмо. Ясно, спокойно, своим обычным разгонистым почерком, с идеально расставленными знаками препинания — хоть сейчас в типографию отсылай — он извещал меня о том, что профессор Петровский рентгеноскопическим путем установил у него рак желудка и пищевода. Что операция невозможна, да он и никогда на нее не согласится. Что никаких надежд на выздоровление нет. Что им положены на мое имя в сберкассе на углу Мясницкой десять тысяч, которые я должен получить по освобождении. Что, кроме того, мне надо разделить с мачехой пятнадцать тысяч.
Письмо кончалось словами: «Благословляю. Желаю долго жить».
Получил это письмо и долго сидел, как обалделый. Не мог тронуться с места.
С отцом у меня были сложные отношения. У нас были разные жизненные пути. Мой путь ему всегда представлялся путем странным, непонятным, безумным. Иногда он говорил: «Это наказание судьбы. Я так всегда не любил всяких юродивых, неудачников, нищих. И вот, пожалуйста, таков мой родной сын».
И в то же время любил он меня нежно, самоотверженно, глубоко. Кроме бабушки и, пожалуй, жены, никто никогда меня так не любил.
И я любил отца, и сейчас нет дня, чтобы я его не вспоминал. В последний раз видел его в 1952 году в лагере на Пуксе, куда, приезжал он ко мне на свидание, вместе с мачехой Екатериной Андреевной.
Постаревший, пополневший (исполнилось ему тогда уже семьдесят лет), увидел меня, и глаза наполнились слезами. Начали разговаривать. Я вел разговор подчеркнуто веселым тоном.
Еще в детстве, когда я читал воспоминания Шульгина, у меня запечатлелся его рассказ о необыкновенном спокойствии Николая Второго в самые трагические моменты — отречения и ареста, и это поведение стало для меня идеалом поведения мужчины в тяжелые моменты.
Отец говорил:
«Чему ты смеешься? Это какая-то неискренность или ты ненормальный. Что ты думаешь делать?»
«Так ведь мне же еще сидеть семь лет».
«И это тебя успокаивает?»
Далее шел рассказ о семейных делах. Отец все время гладил меня, как ребенка, по голове и смотрел на меня пристально — видимо, чувствуя, что это в последний раз.
Теперь написал отцу нежное письмо. Пытался внушить ему надежду на выздоровление. Говорил о необходимости лечиться у первоклассных врачей.
В ответ письмо (на этот раз последнее, которое я от него получил). Строго, уже с оттенком обычной суровости, он замечал, что утешения за тысячу километров носят сугубо теоретический характер. Далее следовала ироническая фраза:
«Ты пишешь о каких-то необыкновенных врачах. А подумал ли ты, кто их должен доставать? Катя, которая должна работать юрисконсультом, ухаживать за тяжело больным, приготовлять особые обеды, потому что я могу есть только особо диетическую пищу, да еще разыскивать каких-то особо знаменитых шарлатанов?»
И заключительная фраза:
«За сочувствие спасибо, но все это бесполезно, нельзя гальванизировать труп».
Больше писем от отца не получал. Лишь изредка писала мачеха.
В конце июля, уже в другом лагере, на Красной Глинке, куда нас перегнали, в барак пришел дневальный и сказал, что ко мне приехала мачеха. Я понял сразу: умер отец. Пришел на вахту. Екатерина Андреевна в темном платье. Мои слова: «Что-нибудь ужасное?» Мачеха: «Конечно. Отец скончался».
Он умер в воскресенье 3 июля 1955 года, в жаркий день, после нескольких месяцев тяжелых страданий.
Что-то во мне оборвалось. Окончилась со смертью отца какая-то часть жизни. После июля 1955-го я стал другим.
И еще одна история, наполовину трагическая, наполовину комическая.
Когда стали освобождать заключенных по жалобам, — и я написал жалобу на имя прокурора. Причем особо ругал своего следователя подполковника Круковского, обвиняя его в фабрикации фальшивых материалов, в угрозах в мой адрес, и всюду не очень почтительно его называл: «подлец Круковский».