Вместе с ними, неизвестно почему, арестовали и шестнадцатилетнего сына Левку. Было это в 1945 году.
Разумеется, ничего, кроме выпивок и безобидной болтовни, не было. После годового заключения всем дали различные сроки заключения. Леве дали три года и подвели его под послевоенную амнистию.
Выйдя из тюрьмы, узнал, что его мать, врач, отравилась. Работал где-то на строительстве снабженцем. Энергичный, болтливый, матерщинник. Получил восемь лет Бог знает за что. После освобождения, как я слышал, был журналистом.
В углу спал какой-то мрачный тип дегенеративного вида, почему-то задержанный на вокзале.
Люди приходили и уходили. Потом в камере было еще четверо, тоже характерных типов.
Фридрих Эдуардович Кример — старец с седой окладистой бородой, который до революции был крупным банковским работником. Примыкал к социал-демократическим кругам и очень много лет дружил с Горьким. В 1917 году он входил вместе с ним в социал-демократическую группу «Новая Жизнь», выступавшую против октябрьской революции.
В советское время занимал ответственные хозяйственные посты. Последнее время почему-то работал ученым секретарем в отделе учебных заведений Министерства рыбной промышленности.
Припомнили грехи юности, арестовали. Впоследствии дали пять лет. Вряд ли вышел живым из лагеря.
Далее, сын известного троцкиста Преображенского, погибшего в застенках НКВД еще в 1937 году безобидный чернявый паренек, совершенно не помнивший отца, так как папаша был в разводе с женой и Юра Преображенский рос при матери.
Один старый коммунист, сражавшийся еще в гражданскую войну. Бог знает, чем не угодивший.
И некий Сергей — явный и патентованный стукач, засланный в нашу камеру. Этот заводил провокационные разговоры. Внимательно вслушивался во все, что мы говорили. Выдавал себя за троцкиста.
Какое чувство пробуждалось, когда рассматривал я их всех?
Во-первых, изумление. Почему именно они? Любого из них можно было выпустить и заменить любым прохожим с улицы, ничего бы от; этого не изменилось. Самые обыкновенные советские люди.
Во-вторых, разочарование. Как, только и всего? Неужели, действительно, нет никаких живых сил в стране, которые противостоят режиму?
В-третьих, поражала глупость следователей. Ко всем совершенно одинаковый подход, совершенно одинаковые слова, совершенно одинаковые методы. Но это-то и страшно. С людьми можно говорить, можно ругаться, можно спорить, можно на что-то надеяться. С машиной говорить бессмысленно. Вы в руках какой-то нечеловеческой силы, вы обречены.
Я никогда не любил государства во всех его формах. Если я не анархист, так только потому, что все известные мне анархические доктрины, от Бакунина до современных анархистов-террористов, — безнадежно нелепы.
И что самое худшее, на место государства ставят нечто еще в миллион раз худшее: разбой и произвол.
Но советское государство, в его сталинской редакции, — это, пожалуй, наихудший вид государства.
Ленин называл государственный аппарат машиной. Машинность — это по иронии судьбы стало наиболее характерной чертой созданного им государства. Тупые, самодовольные, грубые чиновники-марионетки и полное единообразие во всем. Одинаковые лица, одинаковые глаза, и даже ругательства у всех совершенно одинаковые, даже в матерщине нет разнообразия (в этом отношении блатные — поталантливее чекистов).
И вот первый и как будто последний раз в жизни меня охватил ужас от соприкосновения с этим холодным чудовищем.
А следствие между тем развивалось так.
Однажды ночью Круковский меня допрашивал. Происходила обычная вялая перебранка моя со следователем. Вдруг в два часа ночи он вплотную подошел ко мне и шепнул мне на ухо:
«Это же факт, что вы обычно называли нашего вождя — обер-бандитом».
Я невольно вздрогнул, как от удара. Для меня все стало ясно. Обер-бандитом я называл Сталина только в одном месте и только при одном человеке: в доме диакона Александра Введенского и только при одном Александре.
Затем, при следующих допросах это впечатление перешло в уверенность. Перед следователем во время допроса лежат на столе два дела. Одно — официальное, которое вам предъявляют при окончании следствия; другое неофициальное, в которое следователь заглядывает изредка, — это показания стукачей. Именно в этой книге фигурировало все то, что я говорил Александру, записанное до мельчайших деталей.