В его мешке было, наверное, что-то особенное, потому что Тимоха не сбросил его на землю, а пытался поставить осторожно и аккуратно. Ленька поначалу крепко перетрусил, но, увидав, как силится Тимоха, захохотал и, свернув длинную дулю, выкрикнул, отбегая:
— А этого не нюхал, косая вошь?
Подобной наглости и обиды Тимоха никак не ожидал. Руки у него дрогнули, и мешок бухнул на землю. В нем что-то хрустнуло. Тимоха сначала, сгоряча, кинулся за Ленькой, но, пробежав несколько, круто вернулся назад, к мешку. Заглянул в него и взвыл от бессилия и злости, тряся кулаками:
— Убью, гад! Теперя — убью! Теперя на всю жизнь!..
Ленька больше не оглядывался, мчался к дому. На всякий случай он заглянул к Шумиловым. Первой, кого он увидел, была Варька. Она сидела на чурбаке возле крылечка и чистила картошку. Ленька поздоровался небрежно, спросил:
— Митрий дома?
Варька мотнула тугими длинными косками.
— Нету.— И произнесла, понизив голос:—Ой, Лень, что нынче у нас было!..
— Что такое?
— Ой, страсти!.. Под утро случилось. Уже светать стало, во дворе вдруг как завизжит кто-то. Два раза. А Мити-то нет!.. Мы с маманей было совсем померли... Едва солнца дождались...
Ленька смущенно отвел глаза, бросил хмурясь:
— Кошки, должно, орали. Они такие...
Варька перебила торопливо:
— Не-е, какие там кошки!.. Визжал кто-то, будто ему кишки вынали. Ажно душа стыла. Может, нечистая сила когось сцапала, а?
— Ерунда,— сказал Ленька, боясь глянуть на Варьку.— Нету никакой нечистой силы... И Лыков мне про то говорил нынче... То ись вчерась... Может, зашибся кто-то.— И чтобы переменить разговор, спросил настойчиво: — Мне Митрия надо. Разговор есть. Когда он будет, Варь?
Едва договорил, калитка распахнулась, и во двор торопливо вошел Митька, потный, запыленный. Бросил на ходу:
— Варюха, приготовь умыться. Маманя дома?
Варька бросила недочищенную картошку, засуетилась.
— Счас, Митя... А маманя в лавку пошла...
— Тогда и поесть собери. Тороплюсь я.
Митьке восемнадцатый год, но казался он чуть ли не мужиком: широкий, крепкий, с крупными разбитыми тяжелой работой кистями рук. Он был не очень разговорчив, однако в его черных продолговатых и всегда чуть прищуренных глазах теплилась доброта и ласковая усмешка. Но случалось, и Ленька сам видел, эти же его глаза излучали такую бешеную ненависть и ярость, что и глядеть в них было боязно.
Пока Митька умывался, Ленька нетерпеливо топтался вокруг него, не решаясь начать свой разговор. Да и Варька была здесь — сливала воду из большого деревянного ковша в Митькины ладони. Но когда он сел за стол и принялся есть, Ленька примостился сбоку.
— Мить, впиши меня в ячейку.
Митька ел будто совсем неспешно, а щи в миске убавлялись прямо-таки на глазах.
— Что так вдруг?
— Впиши.
Митька отхватил зубами чуть ли не полкраюхи хлеба, молча и сильно задвигал челюстями. Все так же, будто не спеша, дохлебал щи и только потом произнес:
— А годов тебе сколь?
— Много. Тринадцать скоро.
Митька нахмурился:
— Мало, Лень. С четырнадцати положено. По Уставу.
Ленька никак не ждал такого ответа, заволновался:
— Как мало?! По какому такому уставу?
— По Уставу РКСМ. Там сказано — с четырнадцати.
— Мало ли, что там сказано. А ты — впиши. Как отца родного...
Митька решительно мотнул головой:
— Не могу.
Ленька вконец расстроился. А когда он волновался или нервничал, то начинал говорить торопливо, запинаясь и сглатывая слова.
— Мало, да? А как тогда подмог вам — не мало было, да? Забыл? Когда ячейку сколачивали? Тогда ничего? А теперь — мало? Да?
Митька смущенно и сильно потер ухо.
— Верно, Лень, хорошо подмог. Молодец. Помню. А принять — не могу. Понимаешь — не положено.
У Леньки от обиды губы задрожали: не то что там слово вымолвить — дышать стало невмоготу. Он зачем-то стащил с головы картуз, снова надел его, а потом вдруг, круто развернувшись, бросился из избы.
Варька, сидя на своем чурбачке, все еще чистила картошку, увидела Леньку, позвала:
— Ты куда? Погоди, Лень, что скажу...
Но Ленька даже не взглянул на нее, молча хлопнул калиткой и побежал к овражку, в его густые заросли, чтобы никто не увидел, как горько и тяжело ему.
Глава 5.
«СПАСИБО, ЛЕНЬКА!»
Первая комсомольская ячейка в Елунино была создана вскоре после изгнания колчаковцев из Алтайской губернии. Позаписались в нее человек тридцать и парней, и девок. Даже Тимоха Косой вступил со всеми своими дружками-приятелями, такими же богатеями, как и сам.
Создавали ячейку, будто в какую-то забавную игру играли: шумели, хохотали, шутили, кто во что горазд, никто никого и ничего не слушал. Притихли малость, когда стали выбирать председателя ячейки. Кто-то радостно выкрикнул: «Даешь Елбана! Парень что надо».
И сразу со всех сторон понеслось веселое: «Елбана, Елбана! Давай его! Самый что ни есть председатель!»
Елбан — Ефим Оглоблин, здоровенный верзила, сын хозяина единственной на селе лавки. Он, этот Елбан, первый заводила на селе. Ни одной потехи без него, ни одной драки. Кулаки у Елбана что твои кувалды, морда всегда бордовая от самогонки.
Несколько парней восстали против Елбана, да куда там: вся его компания загикала, засвистала, кто-то кому-то под шумок дал по шее. А первый Елбанов приятель Никита Урезков сказал: «Ежели не Ефим, то и ячейки никакой не будет».
На том и порешили.
Сельсовет отдал ячейке пустовавший дом отца Семена, что рядом с церковью, под клуб и избу-читальню. Елбан со своей компанией обрадовались несказанно: не надо будет теперь голову ломать, где проводить вечерки — свое место есть.
И пошло-поехало: что ни вечер — в клубе пьянки, пляски под гармошки, игры в фанты с поцелуями, драки, визг и хохот.
Месяца два хлестало это буйное веселье через край. А потом вдруг разом пошло на убыль. Оказалось, что у ячейки совсем иные дела, чем плясать да играть в фанты с поцелуями. Потребовались срочно добровольцы для борьбы со всевозможными бандами из недобитых колчаковцев, которые начали скапливаться по лесам и дальним заимкам; понадобились бойцы в продовольственные отряды для изъятия хлебных излишков у зажиточных мужиков.
Елбан первым сказал, сплюнув на грязный, затоптанный пол клуба:
— Это пущай большевички заботятся. А мне с имя никак не по пути.
С той поры клуб опустел, а ячейка, которая и без того лишь числилась на бумаге, совсем перестала существовать. Остались верными комсомолу несколько парней из бедняков да два-три батрака. Они было принялись помогать продотрядчикам, но однажды ночью трех из них кто-то избил по-страшному; двое кое-как оклемались, а третий вскоре помер.
Больше о комсомольской ячейке в Елунино разговоров не было. До весны. И вдруг по селу разнеслась весть: на сборке скликается митинг молодежи, приехал, мол, какой-то важный чин из уезда и будет говорить.
Это было как раз на той неделе, когда сгорела усадьба Захара Лыкова, а в памяти еще были свежи два страшных и загадочных убийства — секретаря партячейки и первого председателя сельсовета. Поэтому молодежь не очень-то охотно собиралась на митинг. Родители многим просто запретили идти на сборню. Говорили: ему-то, мол, что, энтому из уезда, покалякает себе на потеху и уберется восвояси. А мы тута расхлебывайся за него.
Леньке очень хотелось пойти на сборню. Он еще ни разу не бывал на митингах и совсем не знал, что это такое. Торопливо управившись со своими делами по хозяйству, он дважды выбегал на улицу, но никак не мог решиться уйти со двора. Постоит, постоит и вернется обратно. Заковряжиха посматривала на него подозрительно:
— Ты чего мечешься? Ежели на митинг задумал — гляди! Шкуру спущу. Еще энтого не хватало, чтобы по всяким бесовским сборищам шалался.
— Не-е,— уныло протянул Ленька, присаживаясь на рассохшуюся кадку.— Я так...— А сам подумал: «Пойду!»