Он замолчал. «Что они понимают все, — думал он, — что знают о тяжкой доле царя? Десять лет ни днем ни ночью не знаю я покоя, думаю о защите города, оплакиваю смерть его защитников и моих сыновей, а они дают мне советы — отдай Елену! Баба она, конечно, вздорная, и от прелестей ее не так уж много осталось, но пойти на переговоры с ахейцами… Признаться, что совершил ошибку? Нет, не совершал я ошибок, не щадил себя…»
Он поднял глаза. Кассандра, маленькая всегда, стала, казалось, еще меньше. Стоит, втянув голову в плечи, словно нахохлившийся птенец, и все смотрит, смотрит на него.
На мгновение Приам почувствовал прилив отцовской нежности к дочери. Что-то шевельнулось в нем, теплое, мягкое, полузабытое. Захотелось ему, чтобы дочь положила ему голову на колени, а он бы взял ее за плечи и поднял. И прижал к себе, ощущая ее тепло, как делал много-много лет назад, когда еще не был сед и дряхл и когда дети ползали у его ног, словно щенки. Годы, годы. Словно волы в упряжке, со страшной силой влекут они человека к концу, к страшному концу, когда нужно сходить в царство теней, откуда уже нет выхода.
— Ты, прорицатель! — Царь поднял взгляд на спутника Кассандры. Странный человек из дальних краев. Безбородый и безбоязненный. — Скажи мне, если ведомо тебе будущее, останется ли мое имя, имя Приама, сына Лаомедонта, в памяти потомков?
— Да, царь. Тебя запомнят и воспоют многие аэды разных времен, изваяют скульпторы и изобразят художники. И детей твоих, Приамидов. И многие будут знать картину, которая называется «Прощание Гектора с Андромахой».
— Гектор… — прошептал старик и опустил голову.
Старший сын его — настоящий герой. Как тяжело ему было, когда Ахиллес сразил Гектора и он, Приам, униженно умолял грека отдать ему тело сына. А кажется, только вчера входил он сюда, в эту комнату, огромный, веселый, и, казалось, наполнял ее собой. И вот осталась только щепотка золы да стариковская память, от которой уже никуда не денешься. Ах, Гектор, Гектор, отцова отрада…
— Идите! — крикнул Приам. — Убирайтесь! Да побыстрее! Давай, Ольвид, что там у тебя, пора за работу.
Глава 11
— Ваня, — сказал полковник Полупанов, недоверчиво рассматривая аппарат временного пробоя, — может, зря я тебя послушал? Может, надо было звонить во все колокола, в Академию наук, в институты разные… Время-то идет, а твои проволочки и пружинки не производят на меня сильного впечатления.
Они сидели в комнате бригадира настройщиков, и полковник смотрел то на мальчишеское лицо Скрыпника, то на несолидный его аппарат. Его мучили сомнения. Всего два года до пенсии и — на тебе — такое дело.
— Я ж вам уже объяснял, товарищ полковник, — терпеливо сказал Скрыпник.
— Ну давайте представим себе: являемся мы к какому-нибудь академику-физику. «Здрасте, говорим. А вот и мы. Бригадир настройщиков из стереовизионного ателье Ленинградского района и полковник милиции Полупанов. Мы, с вашего разрешения, на секундочку. Дело в том, что мы изобрели машину времени…»
— Ты меня, Ваня, в это дело не впутывай. Не «мы», а «ты».
— Ладно. Значит, академик сбивает свою ермолку к затылку, смотрит на нас внимательно, потом говорит: «Поздравляю вас, коллеги, но это невозможно. Я лично, когда переутомляюсь, делаю гипсовых лебедей. Очень рекомендую».
— Насчет гипсовых лебедей это ты, конечно, перехватил. Скорее он играет на большом турецком барабане или выращивает в ванной шампиньоны, но в целом картина обрисована правдоподобно.
— Вот видите, я и вам говорил: потребуется минимум пять лет, чтобы в эффект Скрыпника только поверили. А товарищ Куроедов будет тем временем мыкаться среди гладиаторов.
— Ваня, не прикидывайся большим дурачком, чем ты есть на самом деле. Гладиаторы — это в Риме, а в Трое был Парис и Елена.
— Ничего, товарищ полковник, баллотироваться в действительные я буду по физико-математическому отделению, а не по историческому. И в речи в Стокгольме при получении Нобелевской премии обязательно упомяну вас: мол, разве это не ирония, что первым человеком, поверившим в пробой времени, был милиционер, которому по штату положено быть скептиком.