— Они попадут туда в самые морозы. Если бы они плыли пароходом, они успели бы привыкнуть к перемене климата, — вздохнула бабушка. Она резко обернулась к Ду́ше, которая показывала на рояль — хочу танцевать, играй, играй! Подожди, детка, если тебе отдых ни к чему, то мне все-таки надо передохнуть.
Я посмотрела на тяжелые шторы. На горку, которая, по-моему, потускнела под тонким слоем пыли. Время вас не коснулось, сказала я. Вы все такие же. Такие же.
— Рояль изменился, — откликнулась бабушка, улыбаясь и беря звучный аккорд. — Я его настроила, помнишь, какой он раньше был? А ты ничего не знаешь, потому что не навещаешь меня. Я болела, выздоравливала, снова болела, а ты ни разу даже не позвонила. Я могла бы умереть, а ты бы и не узнала, потому что ни разу не подняла трубку, чтобы справиться, как поживает бабушка.
— Бабушка, дорогая, ты же знаешь, как я вас всех люблю. Я и правда надолго пропадала, но я же люблю вас.
— Я знаю, Лауринья. Но мне бы хотелось доказательств, это для меня так много значит.
Ду́ша скроила рожицу:
— Нехорошо, Лаура! Красная Шапочка пошла через лес, где жил волк, только для того, чтобы отнести своей бабушке пирог. А бабушка ее всего-навсего простудилась, ведь правда, простудилась, и все? — Ду́ша встала на пуанты, собираясь танцевать, и улыбнулась: — Она не отвезла Ифижению в Апаресиду, не отдала мне зеркало, украла у дедушки ладью, у Эдуарды — жениха и не навещала тебя.
— Танцуй, танцуй, Ду́ша, — сказала бабушка и заиграла какую-то рваную, диссонирующую мелодию. — Начинай!
— А кроме того, она еще оказалась femme fatale[1], — скороговоркой добавила Ду́ша и представила, будто берет пистолет, наводит его себе в грудь и спускает курок. Пум! (Она покачнулась, уронила воображаемый пистолет, вытянулась на подушках, прижала правую руку к груди, левой слабо взмахнула в прощальном жесте.) — «Я покончу с собой в марте, если ты будешь и впредь холодна», — продекламировала она задыхаясь. Потом вскочила: — Почему именно в марте? Кто его знает, но если поэт уверен, что в марте, пусть так и будет… (Она отбежала, соединив руки над головой.) В марте или в апреле?..
— Прелесть что за девочка, но немного утомительна, — прошептала бабушка, наклоняясь поцеловать меня. — Эту музыку я сама сочинила. Тебе нравится? Я назову ее «Желтый ноктюрн».
Когда я собралась подойти к камину, огонь вдруг вспыхнул, точно из последних сил старался разгореться поярче. Ифижения коснулась моей руки, я думала, она хочет еще чем-то угостить меня.
— Родриго пришел.
Я закрыла лицо руками, но все равно видела его, одетого в неизменные потертые джинсы и блузу с заплатами на локтях. Он взял мои руки, отвел от лица. Глаза его горели как угли, но улыбка была прежняя. Он ждал. Когда я наконец смогла заговорить, угли уже подернулись пеплом.
— Я отвергла тебя, Родриго. Я предала тебя и предала Эдуарду. Но мне хотелось бы, чтобы вы знали, как я вас обоих любила.
Он пригладил мне волосы, поднес спичку к сигарете. Усмехнулся:
— Кого же и предавать, как не самых близких? — Он продолжал уже серьезно: — Мы были очень молоды.
Были? Я подняла голову. Я уже не боялась, что он меня увидит, пусть глядит, как меня потрепала жизнь, значит, он знал? Я услышала свой голос откуда-то издалека:
— Я всю ночь каялась, не хватало только, чтобы ты… О боже! Мне так надо было увидеться с тобой. — И я положила руку ему на грудь.
Он вздрогнул. Тогда я вспомнила. Больно еще, Родриго? Перевязки не кончились? Он дал мне стакан с пуншем и заставил выпить: не нужно беспокоиться, просто он недотрога, а у всех недотрог это место самое чувствительное, да и шрам медленно зарубцовывается.
Говорить нам не надо было. В душе у меня (и у него) царило спокойствие. Тишина. Я озябла и пошла за шалью. А когда вернулась, его уже не было. Где Родриго? — спросила я Ифижению. Она вела за руку упорно сопротивляющегося малыша. Где Родриго? Ведь он только что был здесь!
— Тетя, смотри, я умею показывать быка! — крикнул малыш, приставив ко лбу два пальца. — Смотри, я бык!
Все вдруг покатилось куда-то невероятно быстро. А может, медленно? Я видела, как дедушка прошел к двери в глубине гостиной, поднял с пола ключ, положил его на прежнее место и вышел, закрыв за собой дверь. Потом мимо меня с тростью прошла бабушка в пенсне, кивнула мне и, оставив ключ на старом месте, исчезла вслед за дедушкой. Я видела, как Эдуарда помогает жениху надеть плащ, но куда же вы все? Однако она либо не расслышала, либо не поняла. Эдуарда и немец, смеясь, направились к двери. Ду́ша проскочила между ними, схватила ключ, стала на одно колено, ключ положила на другое, поклонилась, как средневековый паж, предлагающий свои услуги. Я отвернулась, мне больно было смотреть на это. Мне было стыдно, и я не обернулась, когда прошла Ифижения, волоча за руку упиравшегося мальчика — он не хотел прекращать игру, — нельзя, мой хороший, не капризничай, веди себя как следует. Слезы застлали пирамиду, которую он воздвиг на ковре. Когда я снова смогла смотреть, в гостиной уже никого не было. Я видела шахматную доску с незаконченной партией. Открытый рояль (доиграла ли она свой ноктюрн?). Книгу не камине. Недопитую чашку с чаем. Заколку, забытую Душей на подушке. Пирамиду. Почему предметы (и незаконченные дела) волновали меня сейчас больше, чем люди? Я взглянула на люстру — она погасла, и камин тоже.