Выбрать главу
ытаюсь попасть в корзинку и промахиваюсь. Эти их вымученные теории, равенство, ответственность! Какая ответственность! Розе нужен был мужчина, как всем им, вплоть до пресловутых лесбиянок, кончающих в конце концов в объятиях собственных папаш. Ну хорошо, допустим, я дерьмо. Надеюсь, она нашла кого-нибудь получше, опору в жизни — не этого ли я хотел? Не этого ли хотят они все? Роза-Травница. Хрупкая Роза. Ее глаза были как два эвкалиптовых листочка, точно как на портрете, я понял, что они хороши, только когда начал писать их. Время от времени Марина интересуется: где теперь портрет? И каждый раз (она все ждет, что я ошибусь) я отвечаю ей, что оставил портрет Розе и теперь он, вероятно, висит у нее в гостиной, где по субботам собираются на покер несколько супружеских пар из соседних домов, друзья, достаточно близкие, чтобы ради них выставить на стол бутылочку пива из холодильника. Самый образованный, из тех, что смотрят по телевизору передачи об изобразительном искусстве, восхищается портретом. И назначает цену, которая растет вместе с курсом доллара; этот портретик стоит теперь небольшого состояния, безусловно, одна из лучших его работ. Его тогда еще не покупали, надо думать, это ведь самое начало? — спрашивает знаток, гоняя без конца зажеванную спичку из одного угла рта в другой, жена не раз говорила ему, что так можно поранить рот, но он не из тех, кто отказывается от своих привычек. Остальные приглашенные слушают его с почтением, как экскурсовода где-нибудь в Буэнос-Айресе. Ну и, разумеется, новый дом (Марина смотрит на меня с усмешкой) должен сохранять дух прежнего жилища. Аромат эвкалипта, струящийся из флаконов с эссенциями, выдержанными в подвалах, — Роза считала, что духи должны выстаиваться какое-то время, как вина. Мебель предельно проста. Высокие деревянные вазы. Вьющиеся растения. Навес для автомобиля в правой стороне небольшого сада, машина должна стоять под брезентовым навесом, серьезному дантисту без машины нельзя. Так она вышла замуж за дантиста? — прерывает меня Марина, она уже не усмехается. Теперь моя очередь развлекаться: не знаю, думаю, что да, к нам ходил один, когда мы еще жили вместе, так сказать друг дома, у него был небольшой кабинет в нашем квартале. Может, ты у него еще и зубы лечил? — интересуется Марина. У этого дантиста. Нет, отвечаю я, у меня был другой. Я отлично понимаю, что она хочет сказать, когда смотрит на меня; тонкие губы слегка подергиваются. В последнее время они стали еще тоньше, что придает лицу холодное выражение. Это подтяжка так заострила ее профиль? Занятно. Итак, эта заядлая феминистка не желает «принять на себя» женскую старость? Не желает гордо заявить о своих пятидесяти? Я бы очень хотела увидеть этот портрет, говорит она и вновь углубляется в доклад, она вечно читает какой-нибудь доклад, свой собственный или очередной интеллектуалки из их ячейки. О, одиночество! Оно прилетает, берет меня в свой клюв и тотчас же бросает, и я лечу и не знаю, за что мне зацепиться — ничего и никого вокруг. Вначале она интересовалась моей работой, но потом постепенно стала отдаляться все больше и больше. Да, конечно, в Париже я сжег за собой все мосты, и она это знала (измена разрушает любовь, говорила она тогда), нет, ну не комедия ли? Требовать, чтобы я сообщал ей каждый раз, как ложился с кем-нибудь в постель, чтобы я приходил и говорил: знаешь, дорогая, я сейчас был у Карлы, мы послушали музыку, немного выпили, а потом занимались любовью с трех до шести. Видишь, я ведь не скрываю, и потому это уже не измена, ведь измена — когда обманывают, а я сказал все начистоту, и поэтому ты должна быть ко мне благосклонна и ложиться со мной всякий раз, как мне этого захочется, — так, что ли, я должен был поступать, чтобы не «осквернить» нашу любовь? Я изворачивался как мог (признаюсь, не очень ловко), врал до тошноты. И разумеется, проиграл. Ну, а если бы я был «правдив», разве результат был бы иным? Она хочет, чтобы я себя проанализировал, заглянул вглубь. Чтобы познал самое дно своей души, без мистификации, без самообмана. Если мне это удастся, говорит она, я смогу писать, как раньше. Но, черт побери, я не собираюсь ничего утаивать от себя. И что из этого? Бывают дни, когда я испытываю подъем, а бывают такие, что хоть в петлю. Ни в том, ни в другом случае я не могу работать. Мне не подходят ни эйфория, ни депрессия, мне нужно чувствовать себя нормально. Простым ремесленником. Вот тогда я выдаю одну картину за другой. Я потерял вдохновение, Марина, — вот в чем дело. Я потерял вдохновение. Осталась одна техника. И куча покупателей, все берут, кто там говорит о кризисе? Но это уже другое, я знаю. Ты тоже знаешь и презираешь меня. Я уступил по всем пунктам, принял все условия. И стал богатым. И вот здесь я хотел бы остановиться, дело в том, что я теперь не нуждаюсь в твоем скупердяе-папаше, раньше нуждался, а теперь нет, пусть они трясут своей мошной, я потрясу своей. «Кто хочет жениться на таракашке, у которой есть деньжата?» — любила напевать моя мать тонким голоском, как подобает таракашке, которая нашла монетку в трещине пола. Моя мать — вот была правда. Ты хочешь правду, одну только правду, ничего, кроме правды? Так это была моя мать, в своем платье с ласточками на темно-синем фоне. Правда также то, что у нее было слабое здоровье и она умерла рано. Мой отец? Преподаватель? О нет, душа моя, он не был преподавателем, как и не был застрелен по политическим мотивам. Он был просто полицейским и пытал заключенных, и пока он возился с уголовниками, все шло нормально, но потом он связался с политическими и переусердствовал, вытягивая у них щипцами признания вместе с зубами. Кончил он тем, что однажды его схватили и попросту затоптали, труп удалось опознать только по кольцу с красным камнем, которое он носил на пальце. Он получил по заслугам, сказала моя сестра, девчушка с волосами цвета меда, разделенными пробором точно посередине, как у мадонн, про волосы я не врал, я врал про то, что она утонула, когда каталась на лодке, а лодка перевернулась, мне всегда казалась красивой такая смерть, как у Офелии, — волосы, запутавшиеся среди водорослей, — впрочем, это я так, к слову, Шекспир иногда помогает в жизненной текучке. Она утонула. Да, утонула. Но, так сказать, в грязи жизни. Сгинула в публичном доме на самой границе с Парагваем. Она сбежала с каратистом, и в один прекрасный день мне сообщили приглушенным шепотом (такие новости требуют почтительного к себе отношения), что мою сестру видели на границе в доме одной сводни, какой-то мулатки, то ли Альбины, то ли Мальвины, что-то в этом роде. Они с другой такой же девчонкой уже почти добежали до пограничного шоссе после поножовщины на очередном карнавале. Но моя мать — это ведь была правда, ее темно-синее платье, ее болезненность, моей матери довольно с тебя, Марина? Достаточно тебе моей матери? — думал я, тщетно пытаясь согреться у камина, — в те дни в Кампос ду Жордас стояли холода, там часто бывает холодно, а холод стимулирует память. Я подсел к самому огню, так что лицо обдало жаром. Хотелось закричать: ну почему она не оставит меня в покое? Рюмка с коньяком нагрелась в моих руках. А точно ли мне хочется, чтобы меня оставили в покое?