— Он очень любит музыку, когда играют Моцарта, сидит не шелохнувшись.
— Очаровательно.
— Иногда он ложится на подушку и часами неподвижно лежит и слушает. И его зеленые глаза тогда блестят. Когда я гашу свет и ложусь с ним рядом, глаза у него блестят еще больше.
— Вы предпочитаете пол?
— Ну, или на постели. Иногда ночью я просыпаюсь и вижу, что он уже перебрался на кровать, и тогда мы делим с ним одну подушку. Но что это — кажется, дождь?
— Гроза.
— Мне пора, Лорис.
— Как это пора?! Нет, вы только посмотрите, — начала она и замолчала: похоже, звонок? Кажется, прозвенел звонок? — Ho я ведь никого не жду! Значит, это он, больше некому!
На коленях я отползаю в самое темное место, куда мне спрятать мое побелевшее, мокрое от холодного пота лицо? Нет, Лорис, это невозможно, у него сегодня дежурство, как можно бросить дежурство! Но она уже закрутила леску до конца и теперь тянет за крючок, нет, что это такое? Явился возлюбленный Алис, а все сидят, будто ничего не случилось. «Это ведь он пришел, кто же еще? Больше некому!»
Снова звенит звонок, теперь громче, внутри у меня все дрожит, этот пронзительный звук отдается в голове, как звон цикады; о боже, дождь все так же шумит, и торжествующая Лорис балансирует на качающейся своей лодке. Я с трудом проглатываю слюну, от страха она выделяется у меня без конца, и снова хочу сказать, что этого не может быть, но чувствую, как крючок впивается все глубже. Я слышу свой шепот: у него дежурство в больнице, Лорис, это невозможно. Невозможно.
— Афонсо, дорогой, сходи открой дверь.
Я опускаю голову. Вот я и уступила без малейшего сопротивления. Еще немного, и я бы созналась, что это была всего лишь шутка, ты же знаешь, что у меня никого нет, только кот, кот Эмануэл! Не надо ей было этого делать, не надо. Я прижимаю к губам пустой бокал, внутри пустота, а вокруг все говорят одновременно, шум грозы мешается с шумом голосов, окно распахивается, и штора сбивает бутылки, похоже, я оживила праздник, и теперь он закружился в порыве ветра, влетевшего в открытое окно вместе с голосом Афонсо, перекрикивающим шум дождя и слегка задыхающимся, — он поднимался по лестнице бегом:
— Там внизу Эмануэл приехал за тобой.
Черные «классики»
Перевод Н. Малыхиной
— Be-e-epa! Иди играть!
В сумерках голос тянулся, как длинные нити миндального теста, когда его вынимают из кипящей кастрюли и выкладывают на мраморную доску, желтую от сливочного масла, а потом берут масляными пальцами, блестящими, как полированный мрамор. Тягучее тесто истончается, вытягивается на длину руки, белеет… Его шелковистая нить возвращается на место, и вскоре — о боже! — нежная масса застывает, превращаясь в камень. Засахарилось? Тогда моя мать, твердая, как миндальное пирожное, выпрямлялась и глубоко вздыхала. И начинала все сначала. Кипит кастрюля, на мраморной доске подготовлено место, куда в нужную минуту желтые от масла пальцы выложат обжигающую массу, ногти и кончики пальцев покраснеют от работы, которая заставила бы любого из нас вопить от боли… Скорее, скорее, а то тесто засахарится!
Пока еще не засахарилось. Тягучий голос был нежен и тонок, как нити теста. Я хватала с гвоздя ключ от ворот нашего дома, черных ворот, увенчанных большими железными розетками. По дороге я находила кусок угля и подбирала камень, вытянутый и плоский, чтобы не катался. Теперь у меня было все необходимое. Калина уже ждала меня на тротуаре. Была она не черная и не светлая, не красавица и не дурнушка. Казалось, что мелких, неровных зубов слишком много для ее рта. Она старалась прикрыть их, и потому ее короткая верхняя губа вечно морщилась. Я помню ее глаза с большими черными зрачками, неподвижными, как у коров, — внимательными, но в себя не пропускающими.
— Во что будем играть? — спрашивала я.
Вопрос был чисто риторический — ведь если в руках у меня был кусок угля и камень, значит, мы играем в «классики». Она становилась на колени, закидывала косы за спину и принималась чертить на тротуаре. Чертила она быстро и уверенно. Опытной рукой выводила два параллельных ряда квадратов, а затем писала цифры, от одного до десяти, слишком большие для этих «классов», неровных, как ее зубки. К последним клеткам она пририсовывала царственные диадемы «ада» и «рая», а в середине обозначала «чистилище» — тот, кому удавалось дойти до этого места, прыгая на одной ножке и перебрасывая камешек из «класса» в «класс», мог там отдохнуть. Ошибок допускать было нельзя — если камешек или нога попадет на черту, приходилось все начинать сначала. Эта игра была похожа на приготовление миндальных шариков, она требовала терпения, и не только терпения, но и интуиции. Странно, не правда ли? Мне необходима была стойкость победителя. А это значило быть скромной и настойчивой. Ни робость, ни самонадеянность тут ни к чему — самоуверенность отнимает чувство меры, слушать подбадривающие похвалы тоже опасно — теряешь осторожность… И вот пожалуйста! О Калина! Я впала в ярость, рассмеялась и тут же заплакала. Паника охватила меня, я потеряла хладнокровие, не рассчитала, и камешек полетел через все «классы», промчался через «ад» и «рай» — я проиграла. Может, эта игра называется «классики» оттого, что я так же бешусь из-за двоек в классе? Но она же существовала задолго до меня, другие девочки играли с какой-нибудь другой Калиной, сосредоточенной и невозмутимой. Она тоже чертила «классы», потом обхватывала себя руками, становилась в сторонке и спокойно, без жалости и без иронии, поднимала свою губку: «Давай, Вера, начинай!»