Существо дела шло и весне. На ветвях фонарей набухли готовые распуститься почки. Каменные, покрытые инеем оттепели, дома чесались о спины кошек и, отряхиваясь от розовых лапок сизарей, взмывали в бездонное более, чем обычно, небо.
Площадь Павелецкого вокзала грелась под теплыми телами баб, прибывших в большую деревню. Боясь кинуться в каменный лес, бабы толпились у стоянки извозчиков. Здесь дымился, оживая под конским навозом, асфальт. Воробьи, озябнув за зиму, пьянели от горячей пищи.
Трамвай похотливо, но добродушно звал к себе баб. Бабы пошли к нему со сладкой истомой волнения и страха. Уж больно хотел их трамвай. Недаром он назывался удивленным именем "А". Бабы пропустили его, в сели в тридцать пятый, названный так в честь цифры года, родившего трамвай от одного небезызвестного маршрута.
Увязавшись за ними неведомо для себя почему, я немедленно возвратился к извозчикам, ибо все они сидели на своих облучках в позе Н. В. Гоголя на посмертном постаменте, но переодетые и загримированные в разные носы, глаза, прически, бороды, усы и общие лица. Ошибки быть не могло.
Первый же извозчик в ответ на мое приветствие: "Николаю Васильевичу наше с кисточкой !" грязно выругался, что, естественно, было вызвано объективными причинами; как-то: падением нравов, последовавшим за этим отсутствием достойных седоков, ценой на овес и нерегулируемой рождаемостью всевозможных неживых трамваев. Интеллигентный и мягкий по замыслу родителей и Родины, я сел в пролетку и воскликнул, повинуясь одному из многих моих внутренних голосов, равнополномочных в раопорядительствах и повелениях, касающихся непредуомотренных мною лично поступков... Прости, Господи, за нежданное нашествие действительного причастия настоящего времени и страдательного причастия прошедшего времени...
- К паровозу, будьте любезны, проедемся с вами вместе, - воскликнул я, инверсируя непозволительно часто для трезвого человека.
- К которому? - спросил, вскинувшись, и вмиг перестав походить на Н. В. Гоголя, извозчик.
- Привез...в Москву... за собой... который поезд... траурный с Ленина... телом, - ответил я, стараясь прекратить инверсии сдерживанием дыхания.
- Деньги вперед!
- Ста... жалуй... по! - с готовностью сказал я.
Расплачиваясь, я неосторожно высказал мнение о сходстве извозчика с маршалом Блюхером, на что тот возразил следующим обрезом:
- Ежели ты меня сразу обозвал и блю и хером, то я тебя не к паровозу отвезу, а в участок.
- Прости, человек! - взмолился я.
- Прощаю. Паровоз тебе зачем?
- Желаю Симбирск в немедленно уехать! Пора! Я пошел... в тупике... любезный! В тупике я!
Конь летел, как сей час помню, аэропланной рысью. Вот уж мы недалеки от цели моего путешествия. - Чу! - воскликнул я, чувствуя, что "Чу" это то, что было после. Чудо! Но когда бы не воскликнул я "Чу!" то, значит, чудо было бы мне явлено сразу. - Стой, ямщик! Стой, сестра моя - лошадь! Вы живые символы моего покровительства. Я блю вас лю чень о!..
Один остался я наедине с чернеющим в легком и светлом тумане весны паровозом. Он надраен был до блеска, нянькой-народом. Сверкали даже в тумане его вороные бока, сверкала грудь, горела медь в глазах, горела медь полосок и кругляшек, краснели смазанные маслом спицы черных, стальных колес, черен был угольно тендер и безукоризненно сидел неизвестно на чем черный цилиндр трубы.
- Ты похож на игрушку детских лет Дьявола, - сказал я паровозу, вскочил, вцепившись в блестящие поручни, на подножку лесенки и так привычно, словно влетал я в нее каждую смену, влетел в кабину машиниста.
Влетел и, мысленно прощаясь со всем тем, что осталось за окном и уже начинало обращаться вокруг меня по малому кругу жизни, спустил тормоза, закрыл, как говорится, сифон, открыл поддувало, поддал парку, кажется, в цилиндры золотников, и только чудом не сбив пивной ларек, распугивая усатых носильщиков с белыми слюнявчиками на груди, сделал разворот, мучительно стараясь при этом угадать: в рельсах я или вне их?
Ах, как было мне хорошо среди стрелочек, краников, стеклышек, трубочек, рычажков и колесиков! Как сладостно чихнул я от кислятинки дыма в ноздрях, и хрустнула, словно морская песчинка, на зубах моих крошка угля!
Я как бы скромно закусывал первый выпитый глоток пространства, дрожа от восхитительного, неземного ощущения движения истории вспять, и высовывался из окна с тем, чтобы ветер высекал слезы из глаз моих и не позволял им срываться со щек, чтобы он под стук колес уносил с губ слова нелепой песенки: Мой паровоз, лети назад и делай остановки. Стой, пожалуйста, подолгу на каждой. Я буду вишни покупать в кулечках из-под "Правды" и "Известий". И буду пить и буду пить в киоске газировку... Я так люблю, я тан люблю-ю-ю любую остановку. Кроме коммуны. Эх, кочегар, давай шуруй в горниле уголечек.
- Чу! - воскликнул я снова, узнав в кочегаре, вышедшем из тендера, моего старого знакомого. - Не чудо ли это, мой друг?
Ни слова не отвечая, кочегар подкидывал в топку уголь, и лицо его чумазое пламенело недобрым пламенем. Это был он - Разум Возмущенный.
И был он "обратно" молчалив, не то что на пути "туда", и отдыхал от смертельной усталости на каждой остановке. А поскольку мы стояли на каждой остановке бесконечно долго, то он чудесно отдохнул.
- Где Душа твоя, усталый кочегар? - спросил я.
- Ушла она от меня, - чересчур многословно ответил Разум, возмущаясь исключительно по инерции, так любимой нашим паровозом с самого детства.
- Куда?
- За кудыкины горы. - Разум смотрел на пламя огня и непонятно
почему не обугливалось его лицо. Сидел он на чурке очень близко от
топки, где плавились и были белее белого колосники.
На этой остановке я купил у бабы, обнявшей глиняную, как сейчас
помню, крынку, похожую на ее фигуру, топленого молока с поджаристой
корочкой и шариками сбитого маслица. Мягкий, пушистый, добрый,
круглый хлеб казался выпеченным тысячи лет тому назад. С
достоинством, не обижающим другого человека, я поклонился старухе,
которая была старше хлеба. Мы сели на рельсу.
Жирата-водокачка смотрела с высоты, как мы едим хлеб с молоком,
делясь с железнодорожными птицами едой и взглядами на жизнь. И Разум
поведал мне, что теперь живет он один-одинешенек в опостылевшем ему
теле, нуда возвращаться с различных заседаний и словопрений
не-о-хо-та. Душа ушла от него незаметно, даже не оставив записки со