Я включил телевизор. Увидел дома с сорванными крышами, машины, застрявшие в снегу, поваленные деревья, опрокинутый посреди улицы в Хартфорде автобус. Увидел также и нью-йоркские улицы, которые с трудом расчищали, силуэты редких прохожих утопали в снегу, наметенном на тротуары.
Несколько морских судов не подавали о себе сведений. Один дом снесло ветром. Другой перекосило на сторону, и он не опрокинулся только потому, что его удерживала целая гора снега. Повсюду снег, его намело больше чем на метр у нашей собственной двери, и нам ничего не оставалось, как только ждать.
Я позвонил к трем ближайшим соседям: к Ланкастеру, электрику, чей дом в полумили от нашего, к Глеядэилю, бухгалтеру, и, наконец, к типу, которого я недолюбливаю, по фамилии Камерон. Он занимается какими-то операциями с недвижимостью, — Говорит Доналд Додд… Простите за беспокойство… Не укрылся ли у вас случайно от непогоды один из моих друзей?
Никто из троих не — видел Рэя. Один лишь Камерон спросил прежде, чем ответить:
— Какой он из себя?
— Высокий брюнет лет сорока…
— Его зовут?
— Рэй Сэндере… Вы его видели?
— Нет… Я никого не видел…
Когда я вернулся на кухню, Мойатамела. В отличие от Изабель она еще не занялась своим туалетом, и волосы падали ей на лицо. От нее пахло постелью; От Изабель никогда так не пахнет — она, как сказала бы моя мать, пахнет чистотой.
Растрепанность Моны, ее несколько животная неряшливость взволновали меня, так же как и тот вопросительный, но не тревожный взгляд, который она бросила на меня, спросив:
— Когда они приедут?
— Как только смогут. Они уже в пути, но им приходится выжидать, пока расчистят дорогу.
Изабель переводила взгляд с меня на Мону, но я не мог разгадать ее мысли. Если она читала мысли других, то ее собственные оставались загадкой.
А ведь лицо-то у нее самое что ни на есть открытое. Она всем внушает доверие. В благотворительных обществах ей дают всегда самые наиделикатнейшие поручения или самые скучные, и она выполняет их со своей неизменной улыбкой.
Изабель всегда на месте, когда она нужна…
Для совета, для утешения, для помощи… Если не считать приходящей работницы, которая проводит у нас ежедневно три часа, а раз в неделю полный день, Изабель всю домашнюю работу, включая приготовление еды, делает сама. Она же занималась и нашими дочерьми, пока мы не отдали их в пансион Адаме, найдя, что брентвудская школа недостаточно хороша для них.
В этом была, пожалуй, доля снобизма. Когда-то и Изабель училась в пансионе Адаме, считающемся самым закрытым учебным заведением во всем Коннектикуте.
Однако Изабель чужда снобизма. Я живу с ней уже семнадцать лет. Все семнадцать лет мы спим с ней в одной спальне. Полагаю, что мы предавались любовным утехам тысячи раз. И тем не менее у меня нет точного представления об Изабель.
Мне знакомы черты ее лица, цвет ее кожи, рыжеватый оттенок ее белокурых волос, покатые полные плечи, размеренные движения.
Она одевается часто в бледно-голубое, но самый любимый ее цвет светло-лиловый.
Я хорошо знаю ее улыбку, всегда сдержанную, но от которой еще светлеет ее светлое от природы лицо.
Но о чем думает она целый день? Что думает она обо мне, своем муже и отце своих детей? Каковы ее истинные чувства ко мне?
Что думает она сейчас о Моне, которая кончает есть яичницу? Она не может любить Мону, та совсем на нее непохожа, чересчур беспорядочна, распущенна и Бог знает что еще…
Прошлое Моны не столь открыто и просто, как ее собственное. В прошлом Моны далеко не все ясно: бродвейские ночи, театральные кулисы, актерские уборные и, наконец, отец, который без зазрения совести поручал надзор за дочерью то одной своей любовнице, то другой.
Мона не плакала. И не казалась подавленной. Она, скорее, производила впечатление человека, который испытывает нетерпение.
Ее муж — где-то там, в снегу, в ста или двухстах метрах от дома, чужого дома, где все ей непривычно и где она должна чувствовать себя пленницей.
Теперь, когда ураган прекратился, когда перестал валить снег, вернулся свет и возможность телефонных сообщений, когда ожил экран телевизора, приходилось дожидаться бригады из Ханаана, которая начнет прочесывать метр за метром многие тысячи кубометров снега.
— У меня кончились сигареты… — констатировала Мона, отодвигая тарелку.
Я пошел к шкафу с напитками в котором хранились и сигареты. Тут меня поразила мысль, что мы едим на кухне, тогда как при гостях всегда пользуемся столовой.
Да, даже и вдвоем мы с Изабель завтракаем и обедаем в столовой.
Мы отнесли матрасы девочек в их комнаты, а грязные стаканы на кухню.
— Я тебе помогу, — сказала Мона.
На ней были вчерашние черные брюки и желтый свитер. Она помогала Изабель мыть посуду, а я не знал, куда себя девать. Чересчур уж много я думал. Чересчур много вопросов себе задавал. Это выводило меня из равновесия.
За прожитые с Изабель семнадцать лет я не раз задавал себе и прежде некоторые из них.
Каким же образом до сих-то пор они меня не смущали? Наверное, я отвечал себе на них приличествующим образом, готовыми прописными истинами. Отец. Мать. Любовь. Супружество. Верность. Доброта.
Преданность…
Да, конечно, именно так я и жил. Даже свою работу я принимал столь же всерьез, как и Изабель.
Неужели же я никогда не отдавал себе отчета, что лгу самому себе и что в глубине души не верю в эти лубочные картинки?
В нашей конторе мой компаньон Хиггинс, которого я всегда зову стариком Хиггинсом, хотя ему только шестьдесят лет, обычно занимается всеми техническими делами: куплей, продажей, опекой, организацией акционерных обществ.
Хиггинс — пухленький, добродушный, хотя и себе на уме человечек, который в прежние времена мог бы торговать на ярмарках эликсиром жизни.
Он плохо одевается и, пожалуй, нечистоплотен, но я подозреваю, что он нарочно утрирует вульгарность своих привычек, чтобы легче дурачить клиентов.
Он не верит ни во что и никому и часто шокирует своим цинизмом.