Путешествие из-за дождливой погоды было мучительное. Приехав в замок через два часа после захода солнца, я застал всех его обитателей у камина. Отец, хоть и счастливый моим приездом, не проявил, однако, никаких признаков радости, боясь сделать смешным то, что вы, испанцы, называете la gravedad[3]; зато мать встретила меня со слезами. Теолог Иньиго Белее приветствовал меня благословением, а что касается Иерро, то он подал мне рапиру. Я тотчас сделал выпад против него и несколько раз его тушировал, дав присутствующим представление о моем незаурядном искусстве. Отец был слишком тонким знатоком, чтобы не сменить холодной сдержанности бурным восхищением.
Был подан ужин, и все весело сели за стол. После ужина опять собрались у камина, и отец сказал теологу:
– Преподобный дон Иньиго, сделай милость, принеси большую книгу с удивительными историями и прочти нам какую-нибудь из них.
Теолог пошел к себе в комнату и скоро вернулся с огромным фолиантом в белом пергаменте, уже пожелтевшем от старости. Раскрыл наугад и стал читать.
Жил-был много лет тому назад в итальянском городе под названием Равенна юноша по имени Тривульцио, красивый, богатый, но при этом крайне надменный. Когда он проходил по улицам, равеннские девушки выглядывали из окон, но ни одна не могла произвести на него впечатления. Если все же случалось, что какая-нибудь ему и понравится, он молчал из боязни оказать ей слишком большую честь. Но в конце концов чары юной Нины деи Джерачи сокрушили его гордость, и Тривульцио признался ей в любви. Нина ответила, что это ей крайне лестно, но что она с детских лет любит своего двоюродного брата Тебальдо деи Джерачи и не перестанет любить его до самой смерти. Выслушав этот неожиданный ответ, Тривульцио ушел, проявляя признаки яростного гнева.
Через неделю – это было как раз в воскресенье, когда все жители Равенны направлялись в собор святого Петра, – Тривульцио увидел в толпе Нину под руку с ее двоюродным братом. Он завернулся в плащ и поспешил за ними.
В церкви, где нельзя закрывать лицо плащом, влюбленные могли бы легко заметить, что Тривульцио преследует их, но они были всецело заняты собой и не обращали внимания даже на богослужение, что, по совести говоря, большой грех.
Между тем Тривульцио сел позади них на скамью и стал слушать их разговор, растравляя в себе злобу. Вскоре священник вышел на амвон и сказал:
– Милые братья, оглашаю желающих сочетаться друг с другом Тебальдо и Нину деи Джерачи. Нет ли у кого из вас возражений против этого брака?
– У меня есть возражение! – крикнул Тривульцио и в то же мгновение нанес влюбленным более десяти ударов кинжалом.
Его хотели задержать, но он опять схватился за кинжал, вырвался из собора, скрылся из города и бежал в Венецию.
Тривульцио был горд и развращен жизненными успехами, но душа у него была чувствительная; угрызения совести мстили ему за несчастных жертв. Он стал переезжать из города в город, проводя жизнь в печали. Через некоторое время родственники его уладили все дело, и он вернулся в Равенну; но это уже был не прежний сияющий от счастья и кичливый своей красотой юноша. Он до того изменился, что даже кормилица не узнала его.
В первый же день по приезде Тривульцио спросил, где могила Нины. Ему ответили, что Нина похоронена вместе со своим возлюбленным в соборе святого Петра, рядом с тем местом, где они были убиты. Тривульцио, дрожащий, пошел в собор, упал на гробницу и облил ее горячими слезами. Несмотря на боль, испытываемую несчастным убийцей, слезы все же принесли ему облегчение; он отдал свой кошелек ключарю и получил позволение входить в церковь когда угодно. С тех пор он приходил каждый вечер, и ключарь так к нему привык, что не обращал на него и малейшего внимания.
Однажды вечером Тривульцио, проведя предыдущую ночь без сна, заснул на могиле, а проснувшись, обнаружил, что церковь уже заперта; тогда он смело решил провести ночь в месте, которое так отвечало его глубокой печали. Он слушал бой часов – час за часом – и каждый раз жалел, что последний удар не несет с собой последнее мгновенье его жизни.
Наконец пробило полночь. Отворилась дверь в ризницу, и Тривульцио увидел ключаря с фонарем в одной и метлой в другой руке. Но это был не обычный ключарь, а скелет; у него, правда, сохранилось немного кожи на лице и что-то вроде ввалившихся глаз, но было ясно, что стихарь прикрывает голые кости.
Страшный ключарь поставил фонарь на большом алтаре и зажег все свечи, будто для вечерни; потом принялся подметать церковь и смахивать пыль со скамей, несколько раз прошел даже мимо Тривульцио, но словно не замечал его. Наконец подошел к двери ризницы и стал звонить в колокольчик, в ответ гробницы раскрылись, вышли увитые в покровы мертвецы и затянули мрачную литанию. Потом один из мертвецов, в стихаре и епитрахили, вышел на амвон и сказал:
– Милые братья, оглашаю вам предстоящее бракосочетание Тебальдо и Нины деи Джерачи. Проклятый Тривульцио, у тебя есть возражения?
Тут отец мой прервал теолога и, обращаясь ко мне, промолвил:
– Сын мой Альфонс, а ты испугался бы, если б был на месте Тривульцио?
– Дорогой отец, – ответил я, – мне кажется, я страшно испугался бы.
Услышав это, отец мой рванулся в приступе бешеного гнева, кинулся к шпаге и хотел было пригвоздить меня ею к стене.
Присутствующие бросились между нами и сумели кое-как его успокоить. Сев на место, он посмотрел на меня грозным взором и сказал:
– Сын, недостойный своего отца, твоя низость в некотором отношении позорит полк валлонской гвардии, в который я хотел тебя определить.
После этих горьких упреков, от которых я готов был сгореть со стыда, наступило глубокое молчание. Гарсиас первый прервал его, обратившись к моему отцу со словами:
– Может, лучше было бы, ваша светлость, постараться убедить сына вашей милости, что на свете нет ни ведьм, ни вампиров, ни мертвецов, поющих литанию. Тогда он, конечно, забыл бы о них и думать.
– Сеньор Иерро, – сухо ответил мой отец, – вы забываете, что вчера я имел честь показывать вам историю о духах, написанную собственной рукой моего прадеда.
– Я вовсе не собираюсь подвергать сомнению правдивость прадеда вашей светлости, – возразил Гарсиас.
– Что ты хочешь этим сказать? – возразил отец. – «Вовсе не собираюсь подвергать сомнению правдивость…» Разве мы не понимаем, что это выражение допускает возможность с твоей стороны сомнений в правдивости моего прадеда?
– Ваша светлость, – ответил Гарсиас, – я знаю, что представляю собой слишком малозначительную особу, чтобы светлейший прадед вашей милости мог потребовать от меня какое-либо удовлетворение.
Тут мой отец с еще более угрожающим видом воскликнул:
– Иерро! Сохрани тебя бог от оправданий, заключающих в себе возможность оскорбления.
– В таком случае, – сказал Гарсиас, – мне остается лишь покорно перенести кару, которую вашей милости угодно будет назначить мне от имени вашего прадеда. Осмелюсь только просить, чтобы во избежание поругания моей чести кара эта была наложена нашим духовником: тогда я мог бы рассматривать ее как церковную епитимью.
– Это неплохая мысль, – сказал мой отец, заметно успокаиваясь. – Помню, я написал когда-то трактатец о способах удовлетворения чести в тех случаях, когда не могла иметь места дуэль; надо будет об этом поразмыслить.
Сперва отец как будто размышлял об этом предмете, но, переходя от одного соображения к другому, в конце концов заснул в своем кресле. Моя мать и теолог давно уже спали, и Гарсиас не замедлил последовать их примеру. Я ушел к себе в комнату; так прошел первый день после моего возвращения в родной дом.
На другое утро я фехтовал с Гарсиасом, потом отправился на охоту, а после ужина, когда все уселись вокруг камина, отец опять послал теолога за большой книгой. Его преподобие принес книгу, открыл ее наугад и принялся читать следующее.