Выбрать главу

И я посадил свой тополь в отводе от арыка — принялся, выпустил лист. И еще десяток саженцев воткнул я в туркменскую землю. В годовщину Советской Армии. Из отряда привезли саженцы, двести пятьдесят штук, капитан Долгов улыбнулся: «День торжественный, праздничный, но… саженцы надо определить. Не отметить ли нам праздник разбивкой сквера?» — и за лопату.

И чай на заставе великолепный: ароматный, горячий, жажду снимает. И не замечаешь, что вода солоноватая. До призыва я пренебрегал чаем, по утрам — кофе, вечером — кефир. В Туркмении пристрастился, приеду — мама удивится: водохлеб! Дядя, любитель почаевничать у самовара с колотым сахарком, говорил: «Молодой, потому и презираешь чаек. К старости, Андрюха, оценишь!» До старости далеко, но Туркмения научила: оценил.

Снимает жажду? Прибить бы ее, заглушить. Засела в глотке, скребется, сосет, высосет соки, иссушит в мумию, если ее не вырвать из глотки. Ногтями впиться в горло, рвануть и вытащить жажду, мохнатую, в шипах и щупальцах, ненасытную.

Негнущимися, распухшими пальцами нащупывал флягу, отцеплял с пояса, встряхивал, словно могло перелиться, плеснуться, булькнуть. Я вставал в своем воображении как бы посторонним: ополоумевший от жажды — хлебнуть бы, где хлебнуть? И, стыдясь этого, я встряхивал и встряхивал фляжку. Ни глотка. Ни капли. Начисто сухие стенки. Таясь товарищей, прицеплял флягу. Как ни в чем не бывало. Мол, я не я и фляга не моя. Мол, я не дохожу, я держусь. Привет.

Но я костылял, и уже это было неплохо. Двигаюсь. Не отстаю. Я читал где-то что-то о втором дыхании, которое появляется у вымотанного человека: перемогся — и обретаются силенки. У меня было второе дыхание, и третье, и еще какое? Мнилось: упаду, закачавшись, и не поднимусь. Я шел, не падал, и вроде бы сноснее становилось. Второе и еще какое дыхание. Не падал.

Мягкий, напевный звон щекотал барабанные перепонки, рос, крепчал, превращался в блаженную, неземную музыку. Чертовщина, но приятно. Музыка — и прочь жажда. Пей музыку. Не каплями, не глотками, не кружками— взахлеб, рекой.

Сошлись в кучу, и Шаповаленко сказал:

— Гад ползучий, не достанешь до него, шоб ему…

Стернин сказал:

— Может, на колодец попадем?

Владимиров сказал:

— Сильву б попоить.

Стернин:

— Сильва? И солдатам не повредило бы.

Шаповаленко:

— Круги в очах, радужеет…

Владимиров:

— Похлопай ресницами — пройдет.

Стернин:

— Ресницами можно, ушами нельзя.

— И у меня в глазах темнеет, — сказал я.

Сказал? Я оговорился: не сказал — прохрипел, просипел. И Шаповаленко, и Стернин, и Владимиров не говорят — натужно хрипят. Говорит начальник заставы, который возрастом покруче нас, здоровьем пожиже.

Он сказал:

— Ребята, мало не терять след. Надо догнать нарушителя. Поднажмем!

Насчет поднажать не ручаюсь, не упасть — вот задачка.

Размытые, преломленные, как из знойной дымки, видения, короткие и отрывочные: июньский закат, в приречном ивняке щелканье соловьев и кваканье лягушек. Лиля смеется: «Состязаются, кто кого», арка над въездом в дом отдыха, аршинные буквы: «Добро пожаловать!», с тыла: «Счастливого пути!». Лиля смеется: «Оборотная сторона гостеприимства»; за стенами буря, лес на горе рокочет реактивным двигателем, на скатерти — ужин, из-за фикуса — деликатные взоры родителей, близоруко щурившихся за стеклами очков. Лиля крутит на кухне краны: «Чудеса в решете, в доме горячая вода, холодной нету!»; в булочной волнительная дискуссия — детище очередей — как правильней: «кто последний» или «кто крайний»; грузины в огромных, блинами кепках пропускают Лилю: «Барышня, бэз очереди». Лиля покупает три сайки вряд, окрещенные звенигородцами «три сестры»; за пожарным депо в ожидании вызова и от избытка свободного времени сражаются в волейбол моложавые пожарники, Лиля смеется: «Лес темный, что они за пожарные, но волейболисты классные, первенство города завоевали». Пляж напротив Звенигорода, Лиля лепит из песка крепость, рушит: «Впервые попав в Крым, я говорила не „Пошли на море“, а „Пошли на речку“» — и смеется.