Выбрать главу

— Значит, вам действительно кажется, что они не виновны? — спросил Перов. В глубине души он все еще не мог себе простить, что едва не дал обвести себя вокруг пальца.

— Похоже на это… Капитан, конечно, поступил легкомысленно, но что будешь делать, если тебе показывают письмо от матери.

— От матери? — переспросил командир.

— Да, от матери. Двадцать лет назад она сбежала в Швецию. Я это письмо читал, — поморщился майор. — Отвратительное сочинение. Вспоминает, как нянчила сыновей, как первый раз проводила их в школу. Интересуется внуками. Представьте, такая сентиментальность после двадцатилетнего молчания! Почерк ее — сын готов в этом поклясться, — но написано явно под диктовку. Его настоящий брат приказал долго жить в бою на Одере, и подставному лицу — подобрали человека очень похожего — понадобился дополнительный документ плюс ко всем его фальшивкам.

— И родная мать согласилась на такую подлость? — Закубенко все еще не верилось.

Майор помолчал, и, когда заговорил, голос его звучал глухо, в нем слышалось глубокое огорчение.

— Мать… Мы иногда употребляем это слово, забывая о его истинном содержании. Мать не просто женщина, родившая ребенка. Это звание, которое нужно заслужить. Моя биография вам знакома? Тогда слушайте, только предупреждаю вас: рассказ будет длинный, так сказать, от Адама до наших дней.

Когда отца перевели сюда начальником береговой пограничной заставы, мне еще не было полных девяти лет. Толе было три, а младший брат только что родился. Насколько помню, отец был честный и простой человек. Часто к нам заходила соседка тетя Анна. Ее муж дядя Крист в погожие дни брал нас с собою в море. Он рассказывал нам о своей матросской жизни на паруснике, о брате Фрице, латышском красном стрелке, которого немцы расстреляли в девятнадцатом году, научил обращаться с веслами, чинить сети. Тетушка Анна нас тоже не баловала, она относилась к нам так же, как к своему Иманту. Мы вместе с ним пилили дрова, и после этого молоко с медом казалось особенно вкусным.

Началась война. Мы стали проводить у тетушки Анны всю неделю, потому что мать лежала в больнице. Уж не помню, чем она болела, да это и не имеет значения. Через несколько дней прибежал старшина, велел дяде Кристу запрячь лошадь и везти нас на станцию. Отец будто бы поехал в больницу, чтоб забрать мать с братиком, и будет нас встречать. Тетушка Анна проводила нас в дорогу, дала корзину с продуктами, поцеловала, даже прослезилась. Дядя Крист все восемнадцать километров только и говорил: «Скоро встретимся. Не горюйте!» На станции мы просидели до вечера, видели, как отошел последний эшелон с женщинами и детьми. Дядя Крист отправился в больницу и вернулся мрачный, неразговорчивый, всю обратную дорогу гнал лошадь рысью, так что круп ее покрылся мылом. Мы ни о чем не спрашивали и даже как следует не волновались, ведь в низенькой, прокопченной рыбацкой хижине мы чувствовали себя, как дома. Прошло еще несколько дней — от родителей ни слуху ни духу. Говорили, что застава, где служил отец, была окружена фашистами, что мы уже отрезаны от России.

Дядя Крист снова запряг лошадь и уехал в больницу за матерью. Я и сейчас вижу его возвращение. Он вошел в комнату, сел за стол, отрезал ломоть черного хлеба, выудил из банки соленую салаку, съел и только после этого заговорил:

— Теперь, мать, у нас трое сыновей.

Никогда больше об этом в семье не говорилось, никогда я не слышал ни слова упрека, а ведь у них в такое голодное время прибавилось два лишних рта. Никогда ни слова жалобы, а ведь им пришлось хлебнуть немало горя из-за «отпрысков коммуниста», как нас называли в семьях полицаев. Одного лишь тетя Анна так и не позволила ни Толе, ни мне — звать ее мамой.

— Не кощунствуй, сынок, — строго говорила она. — Придет день, и родная мать еще приедет за вами.

Только позже мы узнали, что этого никогда не будет.

Тогда мы вообще старались не говорить о матери. Своих забот было достаточно — полицаи и немцы не давали покоя. Оккупанты присылали извещения, исполнительные листы, приезжали сами. Один раз даже посадили в машину, чтобы отправить в Ирлаву, в колонию малолетних преступников. Толя тихо плакал, а я орал, как недорезанный: