— Маяк! — доложил Крутилин и протянул руку в сторону берега, обозначившегося темной, едва заметной полоской.
Матросы переглянулись. Даже командира, который множество раз приводил свой катер к родному берегу, охватило радостное возбуждение. Хорошо возвращаться домой с сознанием, что задание выполнено с честью!
Юрий Яковлев
ПЯТЫЙ
работаю в городском музее, в разделе войны, на втором этаже. Каждый день я прохожу по залу, где под стеклом стоят выцветшие знамена и поблескивает оружие, постаревшее и устаревшее. Здесь в музейной тишине оно, наверное, и стрелять-то разучилось. Мины — они никогда уже не взорвутся, ракетницы — им не суждено посылать в ночное небо тревожные сигнальные огни, полевой телефон — много лет назад замерла в нем последняя команда… Иногда мне кажется, что я опустился на морское дно, где, окутанные вечным покоем, лежат случайные, утонувшие предметы. И никто никогда не вернет их к жизни.
Однако нельзя загадывать вперед. Случалось, что музейные экспонаты обретали вторую жизнь. Я знаю, например, историю пулемета, который от гражданской войны до Отечественной простоял в музее, а потом снова очутился в строю, ожил да еще попал в руки легендарного Цезаря Куникова. И бил музейный пулемет фашистов не хуже, чем беляков. Нет, нет, кто поближе знаком с жизнью музея, тот знает, какие поразительные неожиданности порой потрясают тихие стены хранилища древностей. Случается, что оживает не только оружие. Люди, которых считали погибшими, объявляются, приходят в музей, восклицают: «Вот он — я». А под фотографией дата смерти —1943 год.
Музей не морское дно, а мы, работники музея, — не бесстрастные водяные, копошащиеся в случайных трофеях подводного царства. Мы собираем отсверкавшие молнии, мы храним искры больших пожаров. В наших тихих залах юные сердца начинают стучать жарче. А старики не жалеют о прожитой жизни.
Каждое утро я поднимаюсь на второй этаж и по мягкой ковровой дорожке иду через зал. Иногда дорожка еще не постелена, ее чистят. Тогда пол громко поскрипывает под моими шагами. Я прохожу мимо «хромой» партизанской пушки с самодельным колесом. Мимо витрины с личными вещами партизан: бинокли, перочинные ножи, алюминиевые ложки, коптилки, сапожный инструмент — обычные предметы быта, ставшие музейной ценностью. И документы поверх лиловой печати заверенные кровью… А над ними на стене висит картина — горящий багрянцем осенний лес. Мирный лес, без взрывов, без солдат, без войны. Этот лес носит странное название — Красный Куст. Здесь в течение двух месяцев сражались четверо наших разведчиков, окруженных врагами. Их портреты висят чуть правее. Фотографии мутные, увеличенные с маленьких, с белыми уголками для печати. Экскурсоводы обычно останавливаются у Красного Куста. Я наизусть помню их рассказ, который приходится слышать изо дня в день:
— Обратите внимание на этот осенний русский лес. Красные сполохи осин. Желтое невесомое золото кленов. Густая изумрудная зелень елок. И небо высокое, как бы подсиненное. Издалека этот лес кажется огромным полыхающим кустом, вокруг которого раскинулись поля. А теперь всмотритесь в лица этих четверых ребят. Простые, ничем не приметные лица. Самому старшему из них было двадцать лет…
Если бы меня разбудили ночью, я смог бы продолжить этот рассказ. Слово в слово. С любого места.
…Да, они не могли прорваться к своим. Но они не сдавались. Они продолжали драться с врагом. Из разведчиков они превратились в неуловимых диверсантов, которые неожиданно появлялись и бесследно исчезали. Лес помогал им, скрывал их густым покровом. Так они продержались до первого снега. Листья опали. Красный Куст погас. Четверо бесстрашных разведчиков лишились защиты — своего надежного маскхалата. Они оказались на виду у врага. Им оставалось сдаться или принять неравный бой. И они приняли бой…
Каждый день, проходя мимо, я как бы здороваюсь с четырьмя ребятами. Я так привык к ним, что мне кажется — когда-то вместе воевали. И они знали меня молодым.
Но однажды, поравнявшись с Красным Кустом, я обнаружил, что разведчиков не четыре, а пять. Я глазами пересчитал их, провел немую перекличку. Вместе с четырьмя откликнулся пятый.