Два года привыкаю к здешней природе, к барханам, к безлюдью. Тщетно! Иной раз шагаешь в дозоре, и серебристо мелькнет «ил» или прочертит трассу звезда — не спутник ли? — и радуешься, словно соприкоснулся с громадным живым миром. А когда Алексей Леонов выходил из корабля в космос, я был уверен: он это проделывал надо мной, я находился в наряде, и нам вдвоем было веселей.
В Каракумах ни на день не забываю Псковщину. Под подошвами песок, а будто — пойменный луг, вдохнешь запах полыни, а чудится — черемухи, саксаульник видишь ельником или березником. На Псковщине полно незамутненных голубых озер (оттого псковитяне голубоглазы). И мой родной город, древний русский глубынь-городок на берегу лесного озера, глядится в воду храмами да монастырями, резными избами да стандартными домами-коробками. Наша изба — на береговой кромке, пятистенная, в зарослях рябины, ее гроздья весной белые, летом оранжевые, осенью красные. В минувшую осень я сорвал красную кисло-горькую Ягодину, разжевал — не в Каракумах, наяву.
Я получил краткосрочный отпуск, и как же он был нужен! В октябре отряд проверяла комиссия из Москвы во главе с генералом. Протирали нас с песочком! Но наша застава сдала на твердую четверку, а я — на пятерки.
Отличников хватало и помимо меня, и все они с величайшей бы радостью поехали домой погостить. Я не обладал никакими преимуществами перед ними, кроме одного: они — молодежь-холостежь, я — женатик, и семья не в порядке. Поэтому по окончании проверки меня поощрили краткосрочным отпуском. Иван Александрович сказал:
— Владимиров, собирайся.
Мы прошли усохлым саксаульником, и сейчас он не казался березняком или ельником, его сучья напоминали скрюченные ревматизмом руки, то ль в мольбе, то ль в угрозе протянутые к небу. Солнце накалило не только песок, но и металл. Проходя саксаульником, я неосторожно поправил автомат и едва не вскрикнул: ствол обжег ладонь. Чего доброго, вскочит волдырь, этакое бывало.
След кружил, петлял, по временам нарушитель заметал его, таща за собой ветку. Я давал Сильве обнюхивать эти брошенные ветки, она снова становилась на след. Умница. Как ей приходилось туго, понимал до конца, видимо, я один. Она оседала на задние лапы, чиркала брюхом по земле. Инструктору не положено сердоболие, но я жалел собаку. Жалей не жалей — двигаться надо. Люди двигаются, и собаке надо.
Благодарение вертолетчикам, они нас напоили всласть, Шаповаленко сказал: «От пуза». Там, у вертолета, думалось: напились с запасом на три дня. Но спустя час жажда возобновилась еще острей. Набаловались у вертолета? Обливаясь потом, я ловил пересохшим ртом пересохший знойный воздух. Бока у Сильвы вздымались и опадали так, что смотреть было больно. Я налил ей воды в ладонь. Иван Александрович сказал:
— Ребята, пейте без команды. По мере надобности. По нескольку глотков. Воду подольше держите во рту, прополаскивайте горло.
— По мере надобности? — переспросил Рязанцев.
— Именно, — подтвердил Иван Александрович.
— По потребности — звучит приятственней.
Это Стернин вякнул. В чем душа держится, шатает его, как былинку, а языком мелет. Без костей язык. Не спорю: и остальных шатает. Но остальные помалкивают в тряпочку. Или же говорят — не вякают.
Сильва утеряла след, не сразу отыскала его, металась в растерянности, тычась носом в песок и колючки, повизгивая.
Снова радостно-тревожное восклицание Ивана Александровича:
— Нарушитель! На бархане!
Сколь ни напрягали зрение, ничего не обнаружили. Не почудилось ли Ивану Александровичу?
Он рассердился:
— Вы котята-слепыши! И я в здравом уме и памяти. Может, глаза позорче, чем у молодежи? Нарушитель — пятнышко, сливается с покровом. Да и позировать не в его планах, скрылся.
Я продвигался за Сильвой отупелый, со звоном в ушах, и, чем неаккуратней, жестче ступал, тем раскатистей отдавался звон. Сердце сдваивало, трепыхалось. Чудилось: оно расширяется, расширяется, лопнуло бы, если б его не ограничивала грудная клетка.
Сколько прошли? А на кой он, подсчет? Что, полегчает, если высчитаешь? А сколько надо пройти?
Голос Ивана Александровича:
— Всем слить воду во фляжку Владимирова!
Он перелил свою воду, за ним Рязанцев и Шаповаленко. И Стернин.
— Владимиров, поить только собаку.
— Слушаюсь, товарищ капитан.
Сильва вылакала, я налил опять. У солдат напряженные шеи, скулы обтянуты бурой истрескавшейся кожей, белки красные. Сильва лакала громко, жадно, солдаты облизали черные, в запеках, губы, отвернулись. И Стернин тоже.
Два километра позади. Сильва легла. Я дал ей воды, она поднялась. Через километр снова легла и снова встала. И в третий раз лапы у нее словно подломились. Выпила последний глоток, во влажных глазах — просьба о добавке. Я сказал:
— Выпили водицу.
Подержал флягу над ладонью, сжимая, будто можно было выжать лишнюю капельку. Вытекло четыре капли. Я смочил носовой платок, протер Сильве ноздри.
— След, Сильва, след!
Она поднялась, встряхнулась, вильнула хвостом и пошла, покачиваясь.
— След, Сильва, след!
Полкилометра — и она упала, ударившись мордой и заскулив. Я погладил ее, попробовал приподнять — тело мелко дрожало, морда бессильно клонилась. Сильва лизнула мои пальцы, заскулила.
— Товарищ капитан, Сильва не может работать.
— Вижу, Владимиров, — сказал Иван Александрович. — Расписалась собаченция?
Это Стернин. Я собрался его отбрить, но не отбрил. Сказал:
— Сильва сделала все, что могла.
— Верно, — согласился Стернин неожиданно.
А Шаповаленко сказал:
— Намордовали пса.
Я бы прикоснулся лицом к собачьей морде, назвал бы ласково, но инструктор не должен баловать животное. И так уж я допускаю поблажки, с языка срывалось: «Сильвочка» — знать, неважный я инструктор.
Овчарка не брала след, отказалась от работы. Владимиров поднял ее на руки, она виновато скулила.
— Сильва, ты меня погубишь, — сказал Стернин. — Расписалась, Сильва?
— Причепился. Отстань от пса, — сказал Шаповаленко.
— Обойдемся без Сильвы, — сказал начальник заставы; голос уверенный, жесты энергичные, глаза твердые, неунывающие. — Стернин, не точи лясы, входи в связь…
Стернин прикрепил проводную антенну к антенне со штырями, привязал к ветке саксаула, вышла довольно высокая антенна. Надел наушники:
— «Черемуха», «Черемуха», я «Вилы-один», я «Вилы-один»…
— Ну что? — спросил начальник заставы.
Стернин предостерегающе поднял палец, прикусил губу.
— Ну?
И вдруг Стернин заорал в микрофон:
— Вас понял!
Сорвав наушники, заорал уже нам:
— Отрядные настигли нарушителя!
— На полтона ниже, мы не глухие, — сказал начальник заставы. — Членораздельно!..
— Есть, членораздельно! — Стернин сглатывал комок, облизывался, вертел головой. — Майор Афанасьев ставит в известность: нарушитель настигнут, отстреливался, видя, что окружен, разгрыз ампулу с ядом, вшита в воротник.
— Так, — сказал начальник заставы. — А мы постараемся взять живьем!
Легко сказать: живьем. Сперва догнать бы.
— Обойдемся без Сильвы. Действовать будем так: рассредоточимся, растянемся по фронту метров на двести и двинем, отыскивая след…
Я подтянул ремень, на две дырочки туже, не то штаны потеряешь. В пустыне малолюдье, однако без штанов неприлично. Сколько дырочек в запасе, может не хватить? А нарушитель — субъект серьезный, птичка отпетая, с ним повозимся, судя по тому, как вел себя напарник. Не сдался, отравился. Цианистый калий? Безотказное и мгновенное действие. Этого, нашего, — живьем!
Я оступался, в коленках хряскало, в саксаульнике царапнул щеку суком — ссадина засаднила, разъедаемая солью. Справа, метрах в сорока, Шаповаленко, слева — Владимиров. У Владимирова собака на руках, у меня рация за спиной, мой черед тащить, подкладка спасает мало, железный ящик наддает.