Берзлапы поблизости не оказалось.
— Вместе с Дзигутаровым пошел купаться, — доложил боцман. — Позвать?
Командир отмахнулся: как-нибудь найдем сами. Хотелось малость поразмяться после долгой беседы в каюте.
Кусты скрывали купающихся, но их голоса были отлично слышны.
— Странное ты создание, — судя по акценту, это был Берзлапа. — Плаваешь, как рыба, а на катере…
Дзигутаров не дал другу закончить фразу:
— Оставь, Герберт. Все это сдано в архив. С сегодняшнего дня в моей жизни начинается новый этап. Заглавие: Григол — покоритель мирового океана… — Его голос стал серьезным. — Теперь я понимаю, в чем была моя беда: я все время старался вслушаться в себя, анализировал свои ощущения, вглядывался в картины природы, воображал, как я ее опишу в рифмах. А море не терпит, когда ему отдают только половину души. Если когда-нибудь я буду писать стихи, то как моряк, а не как поэт. И возможно, тогда у меня будут стихи, которые стоит почитать.
Майор потянул командира за рукав.
— Пока обойдусь без них, — прошептал он. — Когда вернутся, пришлите.
— Но второй — это же Берзлапа, — тихо отозвался командир.
— Он сейчас нужнее другу. Большое счастье, когда рядом человек, которому можешь доверить самые сокровенные чувства и мысли.
…Возвращаясь с поста, Лудзан еще издали услышал рокот моторов: «Разогревают дизеля. И опять без меня». Но рассердиться по-настоящему ему не удалось. Моторы пели чистым голосом, и это тоже радовало Лудзана. Значит, технический осмотр был проведен не зря. Помахав командиру рукой, Лудзан полез в машинное отделение.
Вскоре в разговорной трубе раздался его низкий голос:
— Готовы!
Не успел катер выйти из залива, как первый вал перехлестнул палубу.
Снова начался поединок с морем. Герберт, широко расставив ноги, уверенно стоял на мостике и только посмеивался про себя.
А Дзигутаров лежал на койке и чувствовал себя героем дня. Катер качало так, что было трудно понять, где у тебя голова, а где ноги. И все же его одолевали приступы сонливости.
Перов, как обычно, возился в штурманской рубке. Все записи в вахтенном журнале были сделаны, но ему хотелось еще немного побыть внизу. Прошло чуть больше двенадцати часов с тех пор, как он мечтал здесь о выдающемся подвиге, который предоставил бы команде катера возможность показать себя, и вот это случилось. Старший лейтенант был рад, что его вера в команду оправдалась.
В дверях показался радист.
— С пограничного корабля сообщают: заметили буй и подняли наш якорь. Можем идти прямо в базу.
Старший лейтенант Перов определил на карте новый курс и пошел наверх. В лучах послеобеденного солнца картина моря вовсе не выглядела так устрашающе, как ночью. И волны здесь тоже были не такие, как в проливе: более ровные, без пены. Недаром оно так называлось — открытое море. На его просторах было где разгуляться волнам, набрать силу для прыжка. Ровными и глубокими были и впадины между волнами. Это выравнивало ход — катер каждый раз умещался целиком во впадине между гребнями волн. На горизонте появилась, то вздымаясь, то пропадая, темная точка. Командир приказал чуть изменить курс и взялся за бинокль. Через минуту он опустил его и крикнул Берзлапе:
— Ложись на прежний курс! Янка Заринь сигналит, — доложил он майору, — дескать, все идет как надо. Если б на каждом рыбацком боте были такие ребята, нам здесь вообще было бы нечего делать.
Майор взял бинокль.
— Однако мир все-таки тесен! — улыбнулся он. — Помните, я рассказывал о парне, которому помог устроиться на работу? Это он и есть.
— Но ведь он же служил на границе, а родом — из Валмиеры. Какое он имеет отношение к вашим приемным родителям?
— Добрые дела всегда приносят плоды! — Майор нарочно говорил громко, чтобы его услышали и Берзлапа и Крутилин. — После окончания войны соседняя погранзастава взяла шефство над стариками: провели телефон, поставили репродуктор, каждый день присылали солдата наносить воды, нарубить дров и подсобить в других тяжелых работах. Янка несколько месяцев ходил на хутор Красткалны и так хорошо там себя чувствовал, что после демобилизации не захотел уезжать. Тетя Анна одолжила ему денег на одежду и велосипед, я рекомендовал в артель, и Янка устроился на бот, начал учиться на курсах механиков. А по вечерам возвращался на хутор Красткалны, где в печке его ожидал горячий ужин. В четыре часа он вставал, тетя Анна тоже — ставила кофе и воду для бритья. Он, конечно, об этом не просил, но есть люди, которым жизнь кажется бессмысленной, если они не могут заботиться о других…
— Маяк! — доложил Крутилин и протянул руку в сторону берега, обозначившегося темной, едва заметной полоской.
Матросы переглянулись. Даже командира, который множество раз приводил свой катер к родному берегу, охватило радостное возбуждение. Хорошо возвращаться домой с сознанием, что задание выполнено с честью!
Юрий Яковлев
ПЯТЫЙ
работаю в городском музее, в разделе войны, на втором этаже. Каждый день я прохожу по залу, где под стеклом стоят выцветшие знамена и поблескивает оружие, постаревшее и устаревшее. Здесь в музейной тишине оно, наверное, и стрелять-то разучилось. Мины — они никогда уже не взорвутся, ракетницы — им не суждено посылать в ночное небо тревожные сигнальные огни, полевой телефон — много лет назад замерла в нем последняя команда… Иногда мне кажется, что я опустился на морское дно, где, окутанные вечным покоем, лежат случайные, утонувшие предметы. И никто никогда не вернет их к жизни.
Однако нельзя загадывать вперед. Случалось, что музейные экспонаты обретали вторую жизнь. Я знаю, например, историю пулемета, который от гражданской войны до Отечественной простоял в музее, а потом снова очутился в строю, ожил да еще попал в руки легендарного Цезаря Куникова. И бил музейный пулемет фашистов не хуже, чем беляков. Нет, нет, кто поближе знаком с жизнью музея, тот знает, какие поразительные неожиданности порой потрясают тихие стены хранилища древностей. Случается, что оживает не только оружие. Люди, которых считали погибшими, объявляются, приходят в музей, восклицают: «Вот он — я». А под фотографией дата смерти —1943 год.
Музей не морское дно, а мы, работники музея, — не бесстрастные водяные, копошащиеся в случайных трофеях подводного царства. Мы собираем отсверкавшие молнии, мы храним искры больших пожаров. В наших тихих залах юные сердца начинают стучать жарче. А старики не жалеют о прожитой жизни.
Каждое утро я поднимаюсь на второй этаж и по мягкой ковровой дорожке иду через зал. Иногда дорожка еще не постелена, ее чистят. Тогда пол громко поскрипывает под моими шагами. Я прохожу мимо «хромой» партизанской пушки с самодельным колесом. Мимо витрины с личными вещами партизан: бинокли, перочинные ножи, алюминиевые ложки, коптилки, сапожный инструмент — обычные предметы быта, ставшие музейной ценностью. И документы поверх лиловой печати заверенные кровью… А над ними на стене висит картина — горящий багрянцем осенний лес. Мирный лес, без взрывов, без солдат, без войны. Этот лес носит странное название — Красный Куст. Здесь в течение двух месяцев сражались четверо наших разведчиков, окруженных врагами. Их портреты висят чуть правее. Фотографии мутные, увеличенные с маленьких, с белыми уголками для печати. Экскурсоводы обычно останавливаются у Красного Куста. Я наизусть помню их рассказ, который приходится слышать изо дня в день:
— Обратите внимание на этот осенний русский лес. Красные сполохи осин. Желтое невесомое золото кленов. Густая изумрудная зелень елок. И небо высокое, как бы подсиненное. Издалека этот лес кажется огромным полыхающим кустом, вокруг которого раскинулись поля. А теперь всмотритесь в лица этих четверых ребят. Простые, ничем не приметные лица. Самому старшему из них было двадцать лет…
Если бы меня разбудили ночью, я смог бы продолжить этот рассказ. Слово в слово. С любого места.