Всех, конечно, не вспомнишь, не перечислишь, но над всей этой разношерстной массой людей, очень молодых, но уже вполне самостоятельных, со своими литературными вкусами и взглядами, главенствовал, при всей присущей ему скромности, и всех увлекал за собой Иван Катаев. Не прилагая к тому ни малейшего усилия, он как бы оттеснял на второй план и влюбленного в него В. Т. Бобрышева, и своих верных литературных друзей, блистательного, пожалуй даже величавого, Ник. Зарудина и шумного Бор. Губера с всклокоченными, страшными бровями, да и всех нас, совсем молодых, каждого поодиночке и всех вместе. По какой-то своей самой сути, по каким-то глубинным природным качествам Ив. Катаев был вожаком, главарем в самом лучшем смысле этого слова, — благородным, смелым, справедливым, требовательным и вместе с тем отзывчивым, способным к самопожертвованию и, что очень важно в литературном деле, не назначенным чином, а настоящим талантливым писателем, чувствующим слово всем своим естеством, всегда способным оценить свежую мысль, не склонным ни к кликушеству, выдаваемому за самобытность, ни к косноязычию — предмету гордости некоторых литераторов. Обладая безукоризненным литературным вкусом и умеющий вместе с тем не навязывать свой вкус другим, он был человеком, лишенным и тени самомнения, тем более самоупоенности, — этого ужаснейшего порока, к сожалению часто встречающегося у нашего брата литератора, вкусившего однажды пусть и не ахти какой шумный публичный успех. И мы все с охотой и уважением подчинялись ему.
Да и было с чего нам, молодежи, так относиться к Ивану Катаеву. Он был старше нас не намного — на пять, а меня, скажем, на семь лет. Но этой разницы в годах хватало на то, чтобы разделить нас как бы на два поколения. Мы все, тогдашние молодые, были маленькими мальчишками, когда Ив. Катаев семнадцатилетним ушел добровольцем в Красную Армию, вступил в члены партии, писал свои первые книги, стал специальным корреспондентом «Правды».
Сын профессора или преподавателя истории, — его социальное происхождение не помешало ему стать активным деятелем партии, — нисколько не поступаясь своей интеллигентностью, он в своих книгах занял отчетливые пролетарские позиции, и его можно было смело назвать писателем рабочего класса. На его примере каждый мог убедиться, что писателю совсем не обязательно прийти в литературу от станка или от сохи и, несмотря на отсутствие мозолей, быть воистину человеком нового строя, для торжества которого работал каждый из нас.
Теперь, по прошествии стольких лет, я отчетливо понимаю, чем в своей основе примечательна была личность Ив. Катаева, — да, своим святым партийным идеализмом, нравственной чистотой, своей исключительной интеллигентностью, верой в высокие принципы революции и, конечно, личным участием в борьбе за новый мир, искренней заинтересованностью в судьбе десятков своих товарищей. Он славил в своих работах все новое и прекрасное и уничижал наносное или отжившее. И мне, как многим моим товарищам, нравилась такая позиция, мы также были увлечены перспективами распахнувшегося перед нами нового мира, и каждый из нас также славил новизну в меру своего дарования и клеймил отребья прошлого.
С мучительной ощутимостью я помню его очень спокойного, даже, может быть, медлительного, с движениями скупыми и вместе с тем уверенными, отчетливо слышу его низкий басистый голос, вижу его огромные карие, прекрасные, по-женски отзывчивые глаза, вижу его выразительные толстые губы, губы жизнелюбца.
Не подумайте, что я увлекаюсь. Я достаточно трезво относился к его литературному таланту и нисколько не идеализировал его. В очерках, рассказах и повестях Ив. Катаева и тогда, в молодости, на свой вкус (не знаю, прав ли я был или нет), я иногда обнаруживал погрешности стиля. Иногда он мне казался несколько щеголеватым, излишне задиристым в лексическом отношении, когда, не говоря по-простому, скажем: «залито вровень с краями», он употреблял якобы более емкое слово «всклень», а мне приходилось за ним лезть к Далю. Мне и тогда, пожалуй, нравилась более строгая, сдержанная манера.
Но достоверность его повествования, широта манеры письма, свободный, непринужденный рассказ, в котором слышалась мне поэтическая певучесть и виделась густота красочного мазка, когда в литературном произведении возникает сходство с работой живописца, стремящегося выразить всю многоцветность мира и кладущего краску иной раз не кистью, а мастихином, — нравилась мне всегда, и раньше, и теперь, когда я перечитал его книгу «Избранного». И когда он играл в волейбол, то и на волейбольной площадке он был вожаком, заводилой, так же как в литературе, но, при всей своей внутренней тенденции к главенству, темпераменту, спортивному азарту, никогда не лез брать «чужой» мяч, никогда не упрекал партнера в промахе, как бы ни был он непростителен, а если самому случалось сплоховать, не винил соседа и первый же подтрунивал над своей неловкостью.