Он подписал мне книгу.
Как ни относиться к «Ни дня без строчки» (она вышла в 1965 г.) и к автору книги — эта вещь полна очень проникновенных наблюдений, изложенных очень точным и сильным языком, несколько благодушным, в свойственном ему духе, если вспомнить из «Зависти»: «Она прошумела около меня, как ветка, полная цветов и листьев». Но книга эта экспериментальна, читателя она может заинтересовать, но не увлечь.
Парадность, поверхностность мысли о том, кто ближе — пещерные люди или средневековье, — описание одежды.
Он хотел быть сильным, ловким, его заветная мечта — сделать сальто-мортале. Он хотел бы, но никогда не запускал змея, не умел ездить верхом.
Это ему не удавалось, но все мужественное, мужское, воинское его всегда интересовало — мина Уайтхеда, броненосец «Потемкин». Из картона он вырезал рыцарские доспехи. Получал в подарок модель десятиударной винтовки. Его поразило, что в гимназии преподаватель гимнастики предложил им прыгать.
Маяковский не очень уважительно относился к Олеше, а тот тем не менее через всю свою жизнь пронес любовь к нему.
Алексей Толстой писал, что, изучая исторические архивы, понял, как строить художественную фразу, определяемую жестом рассказчика, внутренним и внешним. Задумывались ли критики о том, как Диккенс возвышал свой реализм, изображая человеческую доброту и человеческие добродетели? Он как бы подчеркивал эти качества, выписывая их на фоне пороков и злодейств. Обращали вы внимание на то, что в «Ученике дьявола» герой идет на смерть, спасая пастора совсем не потому, что он влюблен в его жену и оберегает ее от несчастья или попросту хочет спасти пастора? Так сделал бы любой автор, склонный к примитиву. У Бернарда Шоу это сделано иначе. Его герой по-другому не мог поступить в силу своего благородства, — высокое человеческое свойство лежало в основе его образа. Таким образом, поступок Дика, по существу, остался незамотивированный, и в этом, как ни странно, его высшая мотивировка. (Впрочем, «на всякий случай» пастор дан в пьесе таким, что за него можно пойти на смерть.)
Лицо, ведущее повествование в романах Достоевского, не есть объективный или данный «всерьез» повествователь. Он ни в какой мере не является носителем авторской идеи, сколком с автора. Он чаще всего тип характерный, даже комический, очень индивидуализированный, и благодаря этому читатель его принимает как действующее лицо, и он ему не скучен. Представим себе, что повествование вел бы «серьезный» представитель автора. Скука была бы смертная. Ну, один романтик — ничего, а многие?
Чувство, что это уже было, — мол, что был этот пригород, — встречается часто. Например, «Тьма» Л. Андреева и «Река играет» Короленко. «Все это было когда-то, но только не помню когда…»
Разве так думают люди по поводу всего происходящего вокруг, как думают герои Толстого? Или так, как думает он за своих героев? Разве в жизни все укладывается в ту точную, законченную форму, в какую укладывает Толстой мир своих книг? Мыслей, принимающих или отрицающих происходящее вокруг, логических выводов, философии добра и зла, постижения житейских явлений, намного, намного меньше в действительности, чем в его книгах. Если и можно допустить, что Николенька думал так, а не иначе, со всей его удивительной прозорливостью, точностью и цепкостью наблюдений, если можно допустить, что князь Андрей, увидев небо Аустерлица над головой, пережил это так, а не иначе, или что Оленин на берегу Терека, ощутив вдруг прилив счастья, имел именно такой ход мыслей, то ведь все это явления исключительные. Типичного в них ничего нет. Гораздо чаще человек испытывает мысли сумбурные, хаотические, неопределенные, трудно выражаемые. Вот вы задумались, и вас кто-нибудь спрашивает: «О чем ты думаешь?» — разве вам не приходилось отвечать: «Ни о чем». И это была правда.
Клочки мыслей, чувств, ощущений, клочки и обрывки, без логической связи подчас, мелкие, обыденные или нелепо возвышенные и всегда такие, которые и не выразишь продуманно построенной фразой, — вот что переживает, как правило, даже очень разумный человек. Но ежели б люди научились думать, переживать так, как думают и переживают герои Толстого, или как думает и переживает он за них, то насколько бы лучше, разумнее, осмысленней, добропорядочней стала наша жизнь, весь мир? И если что-нибудь способно приблизить к этому высшему уровню человеческий разум и чувства, так только искусство. Только искусство. Наука с этим не справится. Помните то место, где княжна Марья и Наташа Ростова у постели умирающего Андрея Болконского? Вот послушайте: «Они не плакали, не содрогались и последнее время, сами чувствуя это, ходили уже не за ним (его уже не было, он ушел от них), а за самым близким воспоминанием о нем — за его телом…» И дальше: «Они обе видели, как он глубже и глубже, медленно и спокойно опускался от них куда-то туда, и обе знали, что это так и должно быть и что это хорошо…» И вот это неправда! Нет, они не могли думать, что так и должно быть, что это хорошо. Даже если и в бога верили свято. Ни в коем случае не могли. Это нужно было Толстому, «должно было быть» по Толстому. Но как чудесно он приписал им эти мысли, чувства, это состояние. С какой потрясающей убедительностью чувствовали Наташа и княжна Марья то, что на самом деле, конечно, чувствовать не могли, но что должны были чувствовать по этической концепции Толстого! Это искусство. Не нужно требовать от него научно точного ответа на поставленный вопрос, так же как не требуешь, чтобы воздух на улице был конденсирован в точном соответствии с лабораторным анализом: ты просто им дышишь. Вот так же нужно дышать искусством!