Вспомнилось, как я разревелся перед старыми этюдами моего давнего приятеля. Он-то до сих пор, наверно не догадывается, почему они произвели на меня такое впечатление. С потрясающей остротой почувствовал я тогда пагубность человеческой глупости, тщеславия слепоты, — человек бросил свое призвание из-за суеты и остался голым среди развалин.
Мир полон чудес. Каждый звонок в парадной двери сулит вам неожиданное посещение. Завтрашний день, свежая газета, встреча на улице или в трамвае, успех, который одержите вы в своем труде, случайное совпадение, неожиданное открытие, каждая смена года, любовь, внезапная неприязнь.
Где-нибудь в Чакве, в знаменитом ботаническом саду, на стволе гигантского эвкалипта вы обнаруживаете надпись химическим карандашом, сделанную человеком, которого вы считаете погибшим. 1945 год. Значит, он не погиб в эту войну? Чудо из чудес! Каким образом он попал в Чакву?
Вы любопытны, потому что ждете чудес.
Конечно, спора нет, во все времена, для всех народов интересны общие исторические процессы, так сказать, макроскопического порядка. Но вряд ли кто-нибудь правомерен настаивать, что судьба рядовых, безвестных людей, тот фон, тот быт, та гуща, на которой вызревали и развертывались исторические события, действовали исторические личности, представляют малую ценность. Вспомните об открытии древних свитков, свидетельствующих о реальной основе библейских мифов, или о берестяных грамотах, говорящих о широте распространения письменности в Новгородской Руси; и дневник хеттского землепашца был бы не менее важен для науки, чем глиняные таблички из царской библиотеки.
В двух словах изложу сюжет об Олеарии[8].
Во времена царя Алексея Михайловича дважды посещал Москву шлезвиг-гольштинский ученый и путешественник Адам Эльшлегер, присвоивший себе имя Олеарий. У него был слуга Романчиков, приставленный к нему в качестве шпиона. Но Олеарий был настолько образованней и интересней всех, кого знавал раньше Романчиков, был так умен и привлекателен, что покорил соглядатая. Романчиков не мог больше шпионить за Олеарием и доносить о каждом его шаге властям предержащим. Таким образом, шпион оказался в положении отчаянном и безвыходном. Единственно, что ему оставалось, — покончить жизнь самоубийством.
Что привлекло меня в этом сюжете? Отнюдь не тема низкопоклонства и не двусмысленность положения, если считать, что и сам Олеарий был шпионом, только более крупным, чем Романчиков. Если тема пристрастия к образцам западной культуры и их некритическое восприятие и могла найти место в этом сюжете, но только как бы на второстепенном плане. Конечно, нельзя было бы разрабатывать сюжет с достаточной обстоятельностью и не показать, что Романчиков стал жертвой собственного ничтожества. Лишь человек, полностью лишенный чести и достоинства, способен дойти до предела в беспринципной всеядности. В противовес Романчикову предстояло, очевидно, вывести человека, который также высоко ценил культуру Запада, и в частности знания и зоркость Олеария, но, однако, не спускался до преклонения перед немецким бюргерством, не вдохновлялся идеями Олеария, ну, и так далее. Словом, я понимал, что в сюжете должно было существовать лицо, умеющее распознавать завоевательские стремления немецкой идеологии. И как полагается — бороться с влиянием Олеария. Так сказать, представитель передовых патриотических сил.
Однако это меня не интересовало.
По-настоящему меня интересовало единственно то, что моральные качества, присущие человеку, в конце концов оказывается выше или, лучше сказать, сильнее самых черных корыстных помыслов. Не потому Романчиков, приставленный к Олеарию, кончает с собой, что особенно высоки были душевные качества гольштинского ученого, а потому, что несовместима с человеческим достоинством низость шпиона, его подлая роль. Иными словами, нравственные начала, которым закрыт вход, душат в конце концов всякого подлеца, потому что нет на свете ничего выше и сильнее правды.
Может быть, все вышесказанное — чепуха, но для меня в истории Олеария и Романчикова было что-то драматическое.
Был у меня один знакомый, литератор. Был он человек острого ума, честности. Внешне похож на молодого корсиканца. Одно время он вел еженедельный фельетон в московской газете. Писал фельетоны с маху, в один присест, на одном дыхании, где-нибудь в шуме редакционного кабинета, в тесноте, на краешке стола.
8