Буквально на второй или на третий день после «Теркина» я попал на спектакль «Смерть Иоанна Грозного», пьеса Алексея Константиновича Толстого в Театре Советской Армии. Уже одна сцена, пустая сцена вызвала у публики бурю аплодисментов. Впервые в истории этого театрального здания сцена была использована полностью. Художник Сумбаташвили на заднике и на боковых кулисах в серых, полных непередаваемого очарования тонах изобразил, вернее — набросал, вернее — использовал мотивы кремлевских силуэтов. И все. И посередине сцены — передвигающийся параллелепипед, высоченный, огромный, в таких же таинственных серебристо-серых тонах. Впечатление даже от пустой сцены — грандиозное. Но вот пошла пьеса. С детства у меня создалось мнение, понимание бояр как старцев, немощных и медлительных, тугодумов и рамоли. А тут выходят на сцену молодчики в кожаных полукафтанах, руки от силы, распирающей их, чуть отставлены в стороны, как у борцов, которые сейчас начнут схватку. Динамичные, полные непочатой силы — вот какими предстали бояре перед глазами публики. И, черт возьми, в этом случае понятным становится, почему Иван Грозный повел против них такую безжалостную, оголтелую борьбу. От такого прочтения пьесы меняется вся суть исторических представлений. Ни строки не меняя в превосходной, классически совершенной пьесе А. К. Толстого, молодой, совсем мальчишка, режиссер Хейфец по-новому прочел весь текст.
И вот на сцене появляется Иван Грозный. Это вершина мирового театрального искусства. Представьте себе действующего на сцене огромного и вместе с тем согбенного от старости и недомогания старца. Он то смотрит на вас глазами сластолюбца, то убивает вас глазами тирана, обагренного кровью с ног до головы, то он предстает перед вами в виде умного, ловкого политика, опытнейшего, искуснейшего дипломата, то он в отчаянии от содеянных им дел, то растоптан перед лицом обрушившихся на него несчастий, то весь в раскаянии перед патриархом, приведенным к нему после тридцатилетнего заточения. А та сцена, когда патриарх предлагает призвать во главу армии того, другого, третьего, и в ответ Иван Грозный извергает: убит, казнен, умер под пытками, утоплен…
Все собирался записать о слепом нищем из Ельца, которого встретил в вагоне дачного поезда.
Это был, видимо, от рождения слепой молодой парень. Кроме слепоты у нищего было еще что-то вроде пляски святого Витта. Он то и дело вскидывал и вертел головой вправо-влево, вправо-влево. При этом он вскидывал правую руку и тряс ею, щелкая пальцами. Конвульсии эти были довольно продолжительны, но его, видимо, нисколько не обременяли, если так подходяще сказать. В этих конвульсиях было что-то схожее с заиканием. Казалось, вот-вот он присвистнет.
Это был нищий-идеалист. Он был очень весел и разговорился с окружающими бабами, спрашивая в пространство, как теперь проехать трамваем с Каланчевки к Даниловскому рынку. Троллейбусу он не доверял (ему советовали ехать на 10-м номере), тем более ничего не хотел слышать о метро. Видимо, именно трамваем ездил когда-то и, несмотря на то что зрительно ему было совершенно безразлично, как ехать, ни за что не хотел пользоваться новым средством передвижения.
Его мать все заговаривала с ним, а он с окружающими женщинами о том, что ему надо жениться. Это обстоятельство его очень веселило, и он усиленно мотал справа-налево, справа-налево головой и, щелкая пальцами, громко смеялся.
Вошел в вагон другой нищий — материалист. Этот был маленький, щупленький, физически вполне здоровый, весьма скептичный субъект. Сев на лавке рядом со слепым, он высыпал из шапки серебро и стал деловито подсчитывать.
Подсчитывая монетки, он обменивался деловыми фразами со слепцом. К сожалению, я их не запомнил. Затем, нахлобучив шапку, нищий-скептик тут же в вагоне выкурил папиросу, затем притулился к углу и заснул.
На вокзале я устроился в холодном углу, рядом с молодой крестьянкой и ее ребятами, копошившимися среди узлов и мешков. Вот уже третью неделю женщина с ребятами пробиралась в Ярославскую область и не могла пробраться. Они пережили страшную бомбежку в Осташкове, когда немцы всю ночь разносили уничтоженный ранее вокзал. Здесь их было несколько семейств, пробиравшихся в тыл из разных районов. Идут военные перевозки, и они все сидят и сидят. У мальчишки лет семи началось крупозное воспаление легких — это определила старушка-доктор, она тоже здесь сидит, — а в больницу мальчика не берут, нет здесь больницы. Мальчишка задыхается, бредит, кричит во сне. А когда он кашляет, страшно становится за его маленькие легкие, такой у него тяжелый, гулкий, как из бочки, кашель. Временами он затихает ненадолго, потом просыпается и начинает плакать, приговаривая с недетской скорбью: «Ох, лихонько мне! Ох, лихонько мне!» И женщина тоже точно приходит в себя из забытья и начинает метаться по обогревательному пункту, хватать за рукав каждого военного, каждого железнодорожника, пробивающегося среди распростертых тел и наваленных вещей, выспрашивая с причитанием и плачем, когда их наконец отправят отсюда.