К Ангелу ходят кочевники. К крышам их старых помятых “бьюиков” приторочены грязные матрасы и ржавые детские стульчики. Канистры с маслом протекают, брезентовые емкости с водой протекают. И стиральные машины протекают. Мужчины ждут в автомобилях, голые до пояса, комкают, допив, банки от пива “Хэммс”.
Но в основном к Ангелу ходят индейцы. Индейцы племени пуэбло из Сан-Фелипе, Лагуны и Сандии. Тони – единственный апач, который мне повстречался за всю жизнь: и в прачечной, и вообще. Мне нравится искоса смотреть на сушки, набитые индейской одеждой: перед глазами расплывается пестрая круговерть, пурпурное да оранжевое, красное да розовое.
К Ангелу хожу я. Сама даже не знаю почему, не только ради индейцев. Ехать на другой конец города. У меня в соседнем квартале есть “Кампус”: с кондиционером, с фоновой музыкой в стиле лайт-рок. С “Нью-Йоркером”, “Мс.”[5] и “Космополитеном”. Туда ходят жены аспирантов, покупают своим детям батончики “Зироу” и кока-колу. В прачечной “Кампус”, как и почти везде, висит табличка: “ОКРАШИВАНИЕ И ЗАМАЧИВАНИЕ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ”. Куда я только ни совалась со своим зеленым покрывалом, пока не набрела на Ангела и его пожелтевшее объявление: “ТУТ КРАСЬТЕ, МОЧИТЕ СКОЛЬКО ХОТИТЕ”.
Я прекрасно видела, что мое покрывало постепенно становится не пурпурным, а еще более грязно-болотным, но мне все равно захотелось прийти сюда снова. Понравились индейцы и то, что они стирали. Сломанный автомат с кока-колой и потоп на полу напоминали Нью-Йорк. Пуэрториканцы сновали со швабрами. У них таксофон никогда не работал, у Ангела – тоже. Пошла бы я в какой-нибудь четверг к миссис Армитейдж, чтобы обнаружить ее тело?
– Я у себя в племени вождь, – сказал индеец. Посиживал себе, прихлебывал портвейн, смотрел на мои руки.
Сказал мне, что жена у него ходит убираться – так зарабатывает. Сыновей было четверо. Младший покончил с собой, старший погиб во Вьетнаме. Остальные двое водят школьные автобусы.
– А знаешь, почему ты мне нравишься? – спросил. – Не знаю. Почему? – Потому что краснокожая, – и показал на мое лицо в зеркале. Да, кожа у меня красная, но, между прочим, я в жизни не видала индейцев с красной кожей.
Ему понравилось мое имя, и он произнес его на итальянский манер: “Лю-чи-я”. Во Вторую мировую был в Италии. А-а, вот же у него на шее солдатский жетон – висит вместе с красивыми бусами из серебра и бирюзы. На жетоне большая вмятина. “Пуля?” Нет, он его обычно грыз, если донимал страх или мысли о бабах.
Однажды он предложил пойти в его автокараван: приляжем, отдохнем вместе.
– Эскимосы говорят: “посмеемся вместе”, – и я показала на изумрудную флуоресцентную бумажку “НИКОГДА НЕ ОСТАВЛЯЙТЕ МАШИНЫ БЕЗ ПРИСМОТРА”. Мы оба захихикали – посмеялись вместе на наших сцепленных пластмассовых стульях. А потом примолкли, сидя как сидели. Тишина – только вода хлюпает, размеренно, как океанские волны. Его рука – рука Будды – сжала мою.
Проехал поезд. Он толкнул меня в бок: “Великий большой железный конь!”, и мы снова захихикали. В моей голове полно беспочвенных обобщений: я уверена, что все черные обязаны любить Чарли Паркера. Что немцы противные, а у всех индейцев чувство юмора – с прибабахом, как у моей матери. Вот один из ее любимых анекдотов: один малый нагибается завязать шнурок, подходит другой и начинает его колотить, приговаривая: “Вечно ты шнурки завязываешь!” И еще один: официант, подавая рюмку бальзама, проливает его на рубашку клиента. И говорит: “Ой-ой, я вам пролил бальзам на сердце”. Тони, бывало, рассказывал мне те же самые анекдоты, когда стирка затягивалась.
Однажды он дико, до озверения напился, ввязался на парковке в драку с какими-то оклахомцами. Они разбили его бутылку “Джим Бима”. Ангел сказал, что купит ему полпинты, если он выслушает его в гладилке. Я перекладывала свое белье в сушку, пока Ангел говорил Тони, что сегодня – самый важный день в его жизни.