Он хорошо знал прототипа героя романа. Никто не сожалел о том, что этот парень умер.
— Нет-нет, не пойми меня неправильно. Просто он был такой реальный. А теперь я знаю, что он никогда не прочитает эту книжку.
Лучшей рецензии я не получал ни до, ни после.
Несколько лет назад мне все еще приходилось убирать в баре, чтобы заработать на жизнь. Даже после двух опубликованных книг.
— Не беспокойся, — говаривал обычно Винни, — если с этим бумагомарательством ничего не выйдет, quann'u ventu v'ene, наденешь то чертово пальто.
Quann' и ventu v'ёпе. То есть Quando il vento viene — когда подует ветер. Говоря о пальто, Винни имел в виду то, с широким воротником, из верблюжьей шерсти, в котором он щеголял уже много лет и которое сшили специально для него в 1940-м. Сам он рассказывал так:
— Да, те два жиденка задолжали мне деньги. Жили они в районе, где все занимались одеждой, и были настоящие жиды. Наскрести деньжат, чтобы рассчитаться, у них не получилось, но и прятаться они не стали. Приходят однажды утром ко мне, расстилают прямо на бильярдном столе Рулон коричневой бумаги и говорят, чтобы я на нее ложился. Делать нечего, я лег, как Иисус на тот гребаный крест, а они стали суетиться вокруг с черными мелками и еще каким-то дерьмом. Потом убрались, а еще через несколько дней привалили назад с этим вот самым, блин, пальто. «Вот, точь-в-точь такое мы пошили для Джорджа Рафта. У него черная подкладка. У вас — золотистая. Ну, что вы хотите, деньги или пальто?» Я взял гребаное пальто. И знаешь, что сказал один жиденок, когда уходил? «Можно было бы сделать из шерсти викуньи, но мы задолжали только сотню баксов».
Прошло сорок лет, а пальто все еще выглядело на все сто. И вот что я вам скажу, мне пришлось заменить подкладку, но и теперь, спустя шестьдесят с лишним лет, оно смотрелось отлично, и ничего подобного я в жизни не видел.
В общем, эти ребята всегда были на моей стороне. Да, хорошие времена. Помню, как в одной нью-йоркской газете впервые появилась моя большая фотография. В тот день я шел по улице, но по противоположной от клуба стороне.
— Эй, да это ж наш знаменитый хрен! — крикнул кто-то из стоявших у двери, да так громко, что какие-то старушки в соседнем доме прилипли к окнам на третьем этаже. — Ну-ка вали сюда, где тебе самое место!
Хотя я и знал, что лишь очень немногие из них раскрыли те книги, подписанные экземпляры расходились хорошо. Тем более что я раздавал их бесплатно. Вот была комедия! Через неделю большинство уже спрашивали вторую. Объяснения всегда были одни и те же. «Мою взял Альдо Чинк, да так и не вернул». Или: «Я дал Сэмми Крысе, а он оставил ее в гребаной пивнушке». Но мое любимое звучало так: «Только ты мне ее дал, как я вышел повидаться с Анжело. Черт, отвернулся на десять минут, а когда вернулся, гребаные крысы сожрали половину».
Хорошие времена, плохие времена. Пару лет назад, когда шел суд над Винсентом Гиганте и журнал «Тайм» захотел узнать мое мнение о нем, я сказал правду: «Я бы предпочел иметь соседом его, а не кого-то из Шестого участка».
Еще я сказал парню из журнала, что приговор Винсенту Гиганте прозвучит похоронным звоном всему нашему району.
И я не ошибся.
Я также знал, что некоторые люди способны существовать в изменившемся и враждебном окружении, оставаясь невидимыми, как высеченные из камня лица на оконных арках верхних этажей остаются незамеченными теми, кто каждый день проходит под ними по улице. Я знал нескольких таких людей. Одного из них очень хорошо. Мы были близкими приятелями с детства. И вот теперь он, как одно из тех невидимых каменных лиц, переживших свое время, сам оказался высоко наверху.
Мне представлялось, что он зовет меня. Я вспомнил старые времена, старые дела, старые привычки.
Это даже не было решением.
Пульс не изменился, только что-то шевельнулось в душе.
Я знал, что одна жизнь закончилась, а другая только началась.
Душой я был дома.
Я не пил несколько лет. В самый момент падения я был чист, трезв и в здравом рассудке.
Нет, неверно. Ведь я еще не пал. Поэтому лучше сказать так: я был чист, трезв и в здравом рассудке в момент падения бизнеса, в который меня давным-давно затянуло по глупости.
Своим оружием, своим страшным и быстрым мечом я избрал ясность и честность. Но в мире, где ясность и честность не существуют, они бессмысленны и бессильны. И там, где души фальшивы, такой меч всего лишь дым.
Но дар этого дыхания, дар этого момента остался со мной. А значит, у меня было все.
Может быть, отведав духовного и материального богатства, я отведал вкус запретных плодов древа познания. Может, это мой дух привел меня к красоте далекого острова, Давшего мне свободу и уложившего меня в гамак спокойного величия и просветления настоящего рая.
Да, привел меня сюда дух. Но деньги дали возможность купить билет и покрыть счет в тридцать тысяч зеленых.
В тот чудесный день, лежа в гамаке ногами к северу, я видел высящийся вдалеке пик горы Отеману, утопающий в бесконечно меняющихся оттенках черного жемчуга, рождавшихся и умиравших с постепенно меркнущим светом. Немного раньше, пребывая в тени, когда мои ноги были обращены к югу, я видел, отводя взгляд за изгиб берега домик под тростниковой крышей. Этот изгиб берега имел свое название: Пофаи. А домик из тростника назывался «Пофаи бар».
Все, хватит этого духовного дерьма!
Мудрость в том, чтобы познавать различие.
Вот это, черт возьми, верно.
Я вылез из гамака и направился к тростниковой хижине у моря.
— «Дьюар» со льдом.
Бармен-полинезиец, похоже, говорил по-французски, но плохо понимал английский. Больше там никого не было, кроме парочки проводивших медовый месяц молодоженов, которые потягивали через соломинки тропические напитки. Они тоже говорили по-французски. У бабы были приличные буфера.
— Этот сахар вас погубит, — сказал я им.
Они посмотрели на меня и зачирикали — неподходящие звуки для человеческих существ.
Я опрокинул «Дьюар», пододвинул стакан бармену и добавил улыбку.
— Полумерами тут не обойтись.
Он принес мне второй. Я поднял тост за море, небо и этого полинезийца.
— И за мою густую и мутную мочу.
Бармен ухмыльнулся в знак полного согласия: приятно видеть, как отрывается белый идиот-иностранец, швыряя beaucoup de francs Pacifiques в pareu.
Интересно, где та маленькая птичка, улетевшая в огромное синее небо?
Я снова подтолкнул пустой стакан и снова улыбнулся. Пошло: сладкий язычок пламени лизнул меня под кожей. Я представил, что маленькая птичка ждет меня на подоконнике в Нью-Йорке. И снова поднял стакан.
— За гибель богов!
За это она умерла. В расцвете чистоты и добролюбия была принесена в жертву. Как будто этой вот mano destra, держащей сейчас перо. За это она была взята: не за божественную поэзию звезд без луны, но за эти унылые, ни на что не годные каракули глупца на выскобленных шкурах животных и смазанных жиром лоскутках. Подняв руку, он увидел, что это рука убийцы держит перо. Да, как справедливо говорили древние trovatori, смелый делает это мечом, трус же — словом любви. За это она умерла, а вместе с ней та часть его, которая, живя, возможно, смогла бы во плоти и крови, вдохе милости исполнить то единственное, то подлинное и великое, ради чего Бог дал человеку письмо.
Луи стоял, прислонясь спиной к краю фарфоровой кухонной раковины. На нем были дамские трусики, черные, прозрачные, неудобные. Больше на нем не было ничего. Он пытался подтянуть их так, чтобы прикрыть член и яйца. Глядя вниз на все это, Луи заметил, что ногти на пальцах ног давно надо было подрезать.
— Ну а теперь сделай вот что, — сказал он. — Сиди там, где сидишь, и говори, какой хорошенький у меня мышонок. Говори, что такого хорошенького мышонка ты еще не видела. Можешь курить, можешь пить, но только говори то, что я сказал. Облизывай губки и говори, что хочешь съесть моего мышонка.
Луи вынул сигарету изо рта и стряхнул пепел в раковину за спиной.
— Сколько тебе? — спросил он.
— Девятнадцать, — сказала она.
— Думаешь, это странно или что?
Она неуверенно пожала плечами.
— Видела и не такое.
— Например?
Она снова пожала плечами.
— Один парень хотел, чтобы я разыгрывала мертвеца.
— Разыгрывала мертвую? В смысле изображала мертвую? Какого хрена? Зачем это надо? Если хочешь мертвую шлюху, просто убей ее. Тогда и платить не надо.