Выбрать главу

— Давай и мы споем.

— Мы не можем петь, как птицы, поэтому давай споем нашу песенку.

— Да, да! «Малиновка вдали от дома»!

Она хотела, чтобы не было конца ни песне, ни сказке и чтобы добрая няня, которая не умела ни читать, ни писать, оставалась ее наставницей. Научившись не задавать братьям никаких вопросов, кроме тех, на которые у них всегда были заготовлены ответы, девочка преуспела в арифметике, риторике, грамматике и прочих унылых и строгих способах познания Бога, одновременно познавая то же самое, но в куда более интересной форме вместе со своей служанкой, чьи песни и рассказы, в стихах и прозе, несли чудесный свет Бога, где числа открывались в игре белок и дроздов, а риторика принимала самую чистую и прекрасную форму.

Цель обучения состояла в подготовке будущей дамы, госпожи, а потому и обучение, например латыни, продолжалось ровно столько, сколько это считалось достаточным. Но латынь привела девочку к восхитительным басням Эзопа, и снова Джемма и ее няня, как две сестры, оказались вместе в волшебном мире, где могли делиться друг с другом тем, что одна только что узнала, а другая еще помнила. Когда юная госпожа дошла до басни о лисе, то первым делом поспешила к своей доброй няне с удивительным открытием: она уже слышала от нее эту самую сказку. Еще больше девочку восхитило то, что мудрость Эзопа расцвела в саду размышлений той, которая не умела ни читать, ни писать. После случившегося Джемма, пожалуй, не удивилась бы, узнав, что добрая неграмотная служанка, сама того не ведая, пересказала ей — в более приятной форме — основы учения Аристотеля.

Именно магия Эзопа увела ее в те глубины латыни, которые вовсе не предназначались для будущей дамы, и вскоре Джемма уже декламировала перед няней стихи Горация, Вергилия и Овидия.

Она наслаждалась придворной музыкой того времени, столь прекрасно соединявшей ритм с песней. Однажды во Флоренцию пришла труппа артистов из Прованса. Джемма не поняла ни одного слова из того, что пелось. Но еще никогда в жизни не слышала она такого очаровательного звучания. И никогда еще не видела, как мужчины труппы почтительно отступают перед выходившими вперед женщинами труппы, которые пели так восхитительно чисто. Хотя Джемма не понимала слов, голоса этих женщин и нежный перебор струн передавали понятный ей смысл: эти люди обладали другой, новой для нее магией.

Мужчины, владевшие этой другой, новой магией, как она узнала позднее, назывались трубадурами, а женщины, тоже владевшие этой другой, новой магией, назывались тру-бадурками. Узнала она и то, что этой другой, новой магии было уже более ста лет и что называли ее fin' amors: настоящая и искренняя любовь, великая чистая сила и великая страсть. Эта любовь жила в земле трубадуров и трубадурок и была самым прекрасным, что может случиться между дамой и кавалером.

Иду в «Ланганс». Суп с огурцом и сыром стилтон. Стейк с яичницей и поджаренными колечками лука.

Хороший зеленый салат. Большая бутылка воды и бокал вина.

Я живу.

Или умираю.

Ну и ладно.

Я покинул Соединенные Штаты под чужой фамилией. Среди разрозненных, обожженных останков тысяч погибших в том новоявленном аду им никогда не удастся сложить кусочки, чтобы понять, кто есть кто.

Я — фрагмент неидентифицированного коренного зуба.

Я — οΰτις.

Я — никто.

Я — мертвец.

Он позавтракал на постоялом дворе и, положив в сумку абрикос, отправился на старое кладбище. Там он опустился на траву под огромным вязом, стоявшим в самом сердце кладбища. Прислонившись к старой, толстой коре могучего дерева, устроился удобнее между выпирающими из-под земли корнями, — некоторые из них были толще его самого.

Интересно, подумал он, что появилось раньше, кладбище или этот вяз? Несомненно, чтобы достичь таких размеров, дереву понадобилось несколько сотен лет. Но так же несомненно было и то, что большая часть окружавших вяз надгробий пролежали здесь не одно столетие, так что стихии природы успели стереть с их поверхности почти все следы сделанных когда-то надписей. Некоторые из каменных плит, похоже, сместились, сдвинулись, вздыбились и накренились из-за разросшихся во всех направлениях корней.

Неподалеку, склонившись влево, стоял старинный могильный камень. Поэт тоже склонил голову под схожим углом и увидел, как на камень уселась маленькая птичка.

Он представил надгробия на могилах отца и матери на флорентийском кладбище.

Попытался вспомнить прикосновение матери, но не смог.

Он был слишком мал, когда появилась мачеха.

Поэт вспомнил, как его губы коснулись холодного, немного сырого лба умершего отца. «Мертвый не холоднее, чем при жизни». В юности ему нравилось повторять эти слова, но, конечно, то была жалкая ложь. Мертвецы всегда холоднее живых.

И все же нельзя отрицать, что его отец обладал некоторой холодностью темперамента. И, да, — он поймал себя на том, что бесстрастно кивает накренившемуся надгробию, — та же холодность натуры присуща и ему самому.

Может ли быть, что такая холодность присутствует в крови поколений? Может ли наступить зачатие от холодного семени?

Он снова кивнул покосившемуся камню. Глаза оставались пусты, но на лице появилось выражение, и то было выражение прямодушия, которым он встречал поднимавшиеся мысли.

Да, конечно, поэт клал цветы на могилы, делал это на глазах у всего города. Да и сама его поэзия сводилась к возложению милых цветов на могилу того, что тайно умерло в нем. Его слова, чудные цветы его слов воспевали любовь, милосердие, божественность, но песня самой жизни звучала совсем иначе.

В памяти осталось лицо умершего отца: широко открытые глаза, отвалившаяся челюсть, как будто в момент ухода из жизни он познал неведомый ужас.

Перед ним появились другие лица, лица его жены и детей: на первом — холодное выражение печали, на других оно же, но только их печаль была иной, рожденной скорее не внутренним холодом, а холодом внешним. Может быть, он, унаследовав порок отца, неким образом передал его детям?

А может, семя поколений изменило и девичий темперамент его жены? Поэт снова бесстрастно кивнул могильному камню. Да, вот уж что достойно удивления, так это сама природа с ее самыми коварными, самыми непредсказуемыми поворотами судьбы, в особенности теми, которые относятся к загадкам рода человеческого. Да, дыхание спасения вынесло правду о том, что любовь и страсть, обитавшие в малом количестве внутри его, оказались растраченными на красивые слова. Как взгляд его обратился к звездам, так и чувства обратились лишь к тому, что было далеко, недоступно, недосягаемо. А что это такое, пусть оно и носит имя любви, если не еще одна слабость природы? Святой Иоанн, преисполненный любовью, лег с отвратительным прокаженным, чтобы согреть и утешить его. Сам же поэт едва не спрятался от вполне земной женщины, дабы не обнаружить в ней малейшее несовершенство, пятно божественного Творца на белоснежной коже и чистой душе.

Нет, он никогда не любил, как и не дышал по-настоящему до самого последнего времени. Небеса безграничности являлись все реже, потому что он никогда не пытался ухватить миг их прихода. А любил ли кто-то по-настоящему, если не считать мудрецов, или святых, или, что уж совсем редкость, тех, в ком мудрец уживается со святым?

Он вдохнул воздух и в этот прекрасный миг почувствовал в себе любовь: к укрывающим от солнца листьям над головой, к траве вокруг и к умершим, покоящимся под ним. И, почувствовав в себе любовь, помолился о том, чтобы она распространилась из него на весь мир, вверх, в стороны и вниз.

В разрыве серого появилось солнце, и его мягкий свет, пройдя меж густой листвой и ветвями, упал на поэта яркими пятнами. Он достал из мятой сумки абрикос и залюбовался игрой света на его кожице, золотистой нежности одного на золотистой мякоти другого. Apricus, самое прекрасное и тонкое из всех латинских слов для обозначения света природы.

На вкус абрикос оказался таким же восхитительным, как и на вид. Наслаждаясь его мякотью, поэт размышлял об истертых временем надгробных камнях, их разнообразных углах наклона, вызванного подземным распространением мощи великого дерева. Наверняка, думал он, корни вяза проникли в гробы мертвецов, а потом их хваткая, упорная сила проникла дальше через труху тлена, и, следовательно, корни проникли в самих мертвецов.