Выбрать главу

Все это время и жена, и старший сын были свидетелями его безумства, видя и слыша вместе со всей Флоренцией, как он превозносит свою любовь к Биче Портинари, как восхищается ее достоинствами. И даже смерть Беатриче стала для него возможностью довести свое безумство до предела, разыграв еще одну нелепую сцену страсти. Никогда не забыть ей первого сообщения о болезни возлюбленной ее мужа. В тот день, пригласив к себе своих друзей, он устроил для них патетический спектакль, приняв вид человека, утратившего связь с этим миром, не замечающего их присутствия; угрюмый и молчаливый, сидел он с пером в руке, рисуя на листке бумаги ангелочков, подобных тем, которых она сама могла бы рисовать в детском возрасте. И только у Кавальканти хватило смелости высмеять этот фарс. «Представьте человека, собравшего зрителей полюбоваться тем, как он сходит с ума». С этими словами, тепло попрощавшись с Джеммой, он ушел, оставив Джемму в незавидной роли свидетельницы упрямо разыгрываемого мужем отвратительного представления, тогда как их пятилетний сын спокойно играл рядом, служа своему отцу примером поведения мужчины.

I' vengo I’giorno a te…

Именно Кавальканти донес до ее мужа истину поэзии; милый Кавальканти, нежный и чуткий, как порхающая над цветком бабочка, жестокий, как гневно опущенный на камень молот, настоящий поэт.

Di vil matera mi conven parlarePerder rime, silabe, e sonnetto.

Милый, чудесный Гвидо. Он был, как она считала, ближайшим из друзей ее мужа, но ее муж, как она чувствовала, восхищаясь им, боялся его, а восхваляя, завидовал: боялся его честности и прямоты, завидовал его величию, его поэзии. Его сонетам и балладам о розе и шипах.

То были годы раскола правящей партии гвельфов на «черных» и «белых». «Белые» вступили в союз с гибеллинами Вероны, Пизы и Романьи, «черные» — с папой Бонифацием VIII. «Черных» гвельфов Флоренции возглавлял самозваный аристократ Корсо Донати. Гвидо, ярый противник Донати, оказался в стане «белых». В мае того года, во время праздника весны, между главенствующими семьями «черных» и «белых» и их сторонниками произошла опасная стычка. Муж Джеммы и его коллеги-приоры постановили отправить в ссылку предводителей обеих конфликтующих сторон. Лучший друг Данте, Гвидо, был выслан в Саранцу.

Для Джеммы то был самый сильный, самый холодный ветер из всех приходивших из холодной, бесплодной пустоты, бывшей в нем, с того давнего утра, когда она родила ему сына. Она не могла не чувствовать, что, изгоняя лучшего друга, того, кто понимал его, любил его и превозносил, ее муж избавляется от источника своего страха и своей зависти; она не могла не чувствовать, что, изгоняя из Флоренции ее величайшего поэта, он таким образом узурпирует право на принадлежащий другому лавровый венок.

После того как голос искренности и любви перестал звучать в холодной, бесплодной пустыне души ее мужа, она, словно вдохновленная сердитым стоном судьбы Гвидо, нашла в себе смелость прямо спросить мужа, как мог тот столь сурово обойтись с другом. Сначала он откликнулся злым взглядом, но потом в глазах его появилось то бесстрастие, с которым он смотрел на их первенца сына.

— Приоров шестеро, — твердо сказал он, — и я лишь один из них. Ты желала бы, чтобы я встал поперек им всем?

— Да, — воскликнула она, — ради всего, что есть на свете доброго и справедливого! Да.

На это он не сказал ничего, а лишь раздраженно отмахнулся от нее и отвел глаза. Но она не ушла и заговорила снова:

— А как же твоя великая сила — риторика? Ты же столь дерзок, что позволяешь себе говорить от имени богов. Ты же столь самонадеян, что полагаешь тронуть мир нежными любовными куплетами. Почему же ты не воспользовался своей великой силой? Почему не тронул сердца нескольких своих приятелей призывом к состраданию, которого более чем достоин великий поэт, безвинный как политик?

На этот раз он не удостоил жену даже грозным взглядом, сделав вид, что не слышит ее голоса.

В стихах Гвидо любовь часто влекла за собой его внутреннюю смерть. Как сказал он однажды, «amor aparve a me in figuro morta». В глазах Джеммы его любовь к ее мужу обернулась именно смертью. Проклятие изгнания висело над Гвидо недолго. После переезда в Саранцу больной воздух тех мест вошел в него и вызвал малярию. В августе того же года его, уже умирающего, привезли во Флоренцию, даровав последний вздох и право лечь в ее землю.

Как мог смотреть он в глаза вдове Гвидо, чье имя, как и имя той, призрак которой не оставлял его, было Биче? Как мог смотреть он в глаза сыну Гвидо, Андреа? Как мог смотреть на самого себя в зеркале?

Не выразив ни раскаяния, ни даже сожаления, ее муж, приступив к заселению Ада в своей «Комедии», осквернил, бросил тень на имя великого поэта.

Примерно через год после смерти Гвидо супруг Джеммы в составе посольской делегации из трех человек, представлявших интересы правивших во Флоренции «белых» гвельфов, отправился в Рим к папе Бонифацию VIII. Несколько месяцев спустя, во время отсутствия его и двух других посланников, на Флоренцию обрушилась сильнейшая буря, и Джемма с радостью сочла ее ниспосланным свыше мщением духа Гвидо. Затем последовала еще одна буря, но уже иного рода, и «черные» гвельфы отобрали власть у «белых». А в марте нового года возвратившийся из Рима поэт был приговорен к смерти.

И снова он подивился, откуда пришла эта мудрость, столь загадочно противоречащая всему прочему, что было в книге, известной как «Новая жизнь»? Могла ли она явиться из него самого под неким неизвестным небом? Теперь, размышляя об этом, поэт уже не чувствовал недавней уверенности. Тогда внутри его прозвучали слова другого, слова более глубокие, чем его собственные. Могло ли так случиться, что голос, произнесший эти слова, и источник их мудрости были едины? Могло ли так случиться, что слова эти, словно принесенные случайным порывом ветра, были советом, данным ему Кавальканти в те давно минувшие годы?

Нет. Нет. Они не имели на себе печати Кавальканти. Но зато верно было то, что принесший их теперь голос, голос, звучавший и внутри его, и в грохоте пенистых волн, принадлежал, насколько он мог помнить, именно Кавальканти.

Дорогой, дорогой Кавальканти. Поэт сделал все, что мог, дабы изменить мнение своих товарищей-приоров, он призвал на помощь все свое красноречие, убеждая их в том, что голос Кавальканти — это ценнейшее достояние Флоренции, которое не должно потерять, что вспышки его темперамента были лишь случайными искрами прекрасного и священного огня божественной поэзии, пылающего в нем, несущего славу Флоренции, и что огонь этот не принадлежал ни «белым», ни «черным», ни гвельфам, ни гибеллинам, а лишь единственно подлинному сердцу Флоренции, бьющемуся в истерзанной груди в те неспокойные, тревожные лета.

Он сделал все, только что не распростерся перед ними. И наверное, ему и это следовало сделать. Потому как разве не унизил он себя еще раньше, на виду у всех распростершись перед нелепой фигурой своей Беатриче? Разве не стало его глумливое притворство неизгладимым пятном юношеской глупости? Разве кровь дружбы не ценнее сладкого вина стихов?

Страшные слова последней ballate mezzane Гвидо навечно легли на его душу раскаленным клеймом:

La forte e nova mia disaventuram 'ha desfatto nel coreogni dolce penser, ch'i' aveva, d'amore.

Так начиналась первая, а заканчивалась она взглядом, на то, что от него осталось: