Но ему это будет уже все равно.
Потому что блаженство — оно блаженство и есть. А Бог куда лучше нас с нашими убогими представлениями о тупой нирване, похотливых гуриях и о льве и агнце, обдолбанно прикорнувших один на другом под нескончаемое бреньканье арфы, представляет, чем действительно способен нас ПО-НАСТОЯЩЕМУ И НАВСЕГДА порадовать.
А вот если кто всю жизнь жировал, злословил, разобщал, воровал, растлевал, не забывая исправно жертвовать на храмы, перецеловал все иконы, до каких можно доехать на «мазерати», а может, даже ни одного ребенка не зарезал и не взорвал, не помолившись коленопреклоненно и от всей души — тому будет абсолютно все равно, в каком именно аду он посмертно очухается. Нипочем он там, посреди сковородки, не разберет, по какому обряду его жарят — по буддийскому, иудейскому, христианскому, мусульманскому, а то и вообще в изысканном стиле тольтеков. Черти ему верительных грамот не поднесут. Плеснут кипящего маслица — и вперед с песнями.
Навечно.
III
Какое время — таковы пророки[17]
Научную фантастику в узком смысле этого термина породила, уведя ее от просто литературы с элементами сказки или мифа, ее уникальная способность широко и увлекательно популяризировать науку. Но с отмиранием этой функции НФ не умерла. Ибо очень быстро выяснилось, что сюжеты, главным объектом которых является воздействие научнотехнических новаций на повседневную жизнь, позволяют авторам показывать не только локальные изменения и улучшения этой жизни, но и, что гораздо интереснее, тотальные, глобальные ее изменения. Показывать, как под воздействием науки и техники трансформируется общество в целом. Показывать общества, возникшие как следствие прогресса — и людей, возникших как следствие появления этих обществ.
Уже Жюль Верн нащупал это — вспомним «Пятьсот миллионов бегумы», где сталкиваются два совершенно разных мира, проросших из одной и той же новой техники, различно ориентированной по целям и задачам применения. Но на качественно иной уровень поднял этот прием Уэллс. Его «Сон», его «Освобожденный мир», его «Люди как боги» стали невиданными до той поры образцами утопий, сконструированных не просто по принципу «во как здорово!», а как варианты будущего, сознательно, на основе научно обоснованных действий, построенного людьми из настоящего.
Но как только фантастика начала брать в качестве места действия целиком преображенные общества, она неизбежно вынуждена была отказаться от детальной проработки каждого из научных достижений и каждого привносимого им в мир изменения — и с этого момента перестала быть научной и начала становиться метафоричной.
Уэллс сделал еще одно открытие, чрезвычайно ценное для формирования арсенала приемов фантастики. Он впервые по-настоящему всерьез и по-настоящему художественно показал, что воздействие науки на человечество совсем не обязательно будет положительным. Все зависит от целей, ради которых используются новые, искусственно созданные средства. Все зависит от состояния общества, в котором возникают те или иные новации. Так родился жанр антиутопии. И если, скажем, в «Войне в воздухе» крах человечества связывался с конкретным техническим достижением, то в знаменитой «Машине времени» он описывался как результат пошедшего «не в ту степь» прогресса в целом.
И эта вещь кажется не стареющей, ибо до сих пор у весьма большого круга людей отнюдь не изжитым остается ощущение, что человечество все быстрее и накатистее прет не туда.
Как только объектом фантастики стали не ТРАНСФОРМАЦИИ МИРОВ, а ТРАНСФОРМИРОВАННЫЕ МИРЫ, виток спирали оказался полностью пройден и, уже на новом уровне, вооруженная беспрецедентным арсеналом приемов создания разнообразнейших сцен для действия, фантастика безвозвратно ушла из той области литературы, где толковали о том, что бы надо и чего бы не надо изменять, и вернулась в ту великую область, где толкуют о том, как бы надо и как бы не надо жить.
Сказать, что после этого она встала в ряд с такими произведениями, как великие утопии средневековья (теперь воспринимаемые, скорее, как антиутопии) или положительными и отрицательными мирами Свифта, значит почти ничего не сказать.
Ведь, во-первых, и сами эти произведения лежат в русле древнейшей традиции, загадочным образом присущей нашему духу. Дескать, стоит только убедительно и заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым отчасти создается реально, во всяком случае, резко повышается вероятность его реального возникновения в ближайшем будущем. А стоит убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как оно предотвращается, ему перекрывается вход в реальный мир. Мы тащим эту убежденность еще из пещер, где наши пращуры прокалывали черточками копий нарисованных мамонтов, уверенные, что это поможет на реальной охоте завтра, и твердо верили, что стоит только узнать подлинное имя злого духа и произнести его, окаянный тут же подчинится и станет безопасен. Когда Брэдбери произнес свою знаменитую фразу «Фантасты не предсказывают будущее, они его предотвращают», он совсем не кокетничал; более или менее сознательно он имел в виду именно это шаманство и заклинательство. Но, коль скоро предполагается, что фантастике доступно ПРЕДОТВРАЩАТЬ то, что автор считает плохим, ровно с той же степенью вероятности можно предположить, что ей доступно и СОЗИДАТЬ, ПРИМАНИВАТЬ то, что автор считает хорошим, не так ли?