Выбрать главу

В нацизме предметом религиозного поклонения является собственная нация, а сутью предлагаемой модели будущего — ее очищение от «чужих» по крови, по возможности сдобренное мировым или хотя бы региональным господством. Это старая, как мир, идея, питавшая любую агрессию спокон веков, только доведенная до абсурда. Поэтому нацистское общество замкнуто, изолировано, как первобытное племя. Для коммунизма же нет ни эллина, ни иудея — и поэтому вход в религиозное братство всегда открыт, достаточно лишь уверовать в бесклассовую утопию. Нацизм предлагает постоянное для всего обозримого будущего противостояние расы господ и расы рабов, разделенных более или менее многочисленными прослойками так ли, сяк ли пораженных в правах получеловеков, недочеловеков, фольксдойчей, неграждан… Коммунизм, прошедший через горнило экспроприации экспроприаторов, теоретически должен был вскорости утвердить в человецех основанное на равенстве благоволение во веки веков — для всех. Именно поэтому коммунизм оказался притягательнее и жизнеспособнее нацизма. Именно поэтому коммунизм, пока практическая реализация его догм не бросила его в пропасть резни, столь часто удостаивался сравнений с христианством, чего нацизму не выпадало никогда. Именно поэтому в шестидесятых годах, когда коммунизм попытался порвать — и на некоторое время довольно убедительно сделал вид, что и впрямь порвал — с ГУЛАГом, на его религиозных идеях смогло вырасти поколение шестидесятников, которое при всех своих недостатках, при всей своей внутренней раздвоенности и даже разорванности было, вероятно, самым порядочным, самым бескорыстным и добрым, самым творческим из всех поколений, родившихся при советской власти. И выросло оно, между прочим, не без влияния основанных на коммунистических идеалах блестящих литературных утопий, до сих пор не утративших своей художественной ценности — таких, как романы и повести Ефремова и Стругацких. Ни подобных утопий, ни подобных людей нацизм не дал и не мог дать.

Зато и та, и другая модель, лишенные христианской возможности манить загробным спасением, прекрасным ПОТУСТОРОННИМ грядущим, совершенно в равной мере и буквально наперебой призывали жить во имя внуков и правнуков, во имя прекрасного ПОСЮСТОРОННЕГО грядущего. Манок не хуже первого: один играет на инстинкте самосохранения, другой на инстинкте продолжения рода, а это два самых мощных инстинкта, как нельзя лучше годящиеся для того, чтобы на физиологическом уровне подпереть предъявляемые суперавторитетами моральные требования.

4

Фантастика, следуя своим собственным, литературным законам развития, занялась описанием трансформированных прогрессом миров именно тогда, когда заменой прежней религии для очень многих стала вера в ту или иную модель будущего. И получилось так, что именно фантастика оказалась максимально эмоциональным и образным, метафоричным, абстрагированным от конкретики переходных периодов из реального бытия в мир иной — а как раз этим требованиям и должны отвечать сакральные тексты — описанием этого самого мира иного. А потому она неизбежно стала единственным видом литературы, способным удовлетворить потребность в живописании суперавторитетов секуляризованного сознания. По всем своим параметрам, по всем изначальным свойствам, вне зависимости от желания конкретных авторов и того, насколько они понимали происходящее, фантастика была на это обречена.

В предисловии к переизданию «Возвращения» Стругацкие писали: «…Мы вовсе не хотели утверждать, что именно так все и будет. Мы изобразили мир, каким мечтаем его видеть, мир, в котором хотели бы жить и работать, мир, для которого мы стараемся жить и работать сейчас». Однако великие братья умели изобразить желаемое так убедительно, так заманчиво, что громадное большинство их читателей заражалось желанием именно таким видеть мир, желанием жить именно в таком мире, и ни в каком ином. «Храма же я не видел в нем, ибо Господь Бог Вседержитель — храм его… Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою. …И не войдет в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи… И показал мне чистую реку воды жизни, светлую, как кристалл». Чем не мир Полудня? А ведь это сказано было на две тысячи лет раньше… Собственно, с упованием на обретение такого мира была выстроена вся европейская цивилизация. Да, непохожая на этот светлый образ — но великая, мощная и, пока не перестала в него верить — не просто сыто благодушная, как нынче, но, при всей своей неоднозначности, человечная. Порой жестокая, как всякий молодой идеалист. Но не кидающаяся в маразматическом остервенении на всякого, кто мешает по-стариковски дремать на солнышке.