— Но…
— Можешь поворачивать назад, если что-то не нравится. МЫ тебя не звали. Идешь?
— Иду, — сказал я, пожал руку Кати и выпрыгнул из машины.
Меня повели по тропинке, уходившей влево от дороги. Деревья вскоре кончились, низкие голубые кусты росли сплошным ковром. Я увидел деревню — круглые деревянные домики стояли как попало, без намека на улицы, домиков было много, у крылечек играли чисто одетые дети, тут же бродили во множестве какие-то толстые мохнатые звери величиной с овцу. Окна домов были застеклены, и над крышами я не увидел труб. А что я, собственно, ожидал увидеть? До чего же прочно въедаются в мысли термины, не вытравишь… «Вурдалачьи Леса» — и в голову помимо воли лезет никогда не существовавшая чепуха: саваны, синие лица, замогильный хохот, зубовный скрежет. «Это, верно, кости гложет красногубый вурдалак…» Уж если я, пришелец извне, поддался гипнозу термина, что же тогда спрашивать с горожан?
Мы шли, и никто не обращал на нас внимания. Может быть, обо мне и не знали.
— Сюда, — сказал высокий.
Я поднялся по ступенькам, открыл дверь и придержал ее для него, но он махнул рукой — дескать, иди один.
Обыкновенная комната, привычная мебель. Снова не ожидал? Чего же тогда стоят все твои добренькие мысли о равенстве и братстве? «Да, они такие же люди, но мы цивилизованнее — как-никак у нас многоэтажные дома и асфальт на улицах». До чего же цепко и надежно устроилось в нас это пристрастие — встречать по одежке, хоть провожать-то по уму окажемся в состоянии!
— Здравствуй, — сказал сидевший за столом. — Меня зовут Пер. Садись.
Он был стар, но не дряхл, на сморщенном годами и жестокой мудростью лице светились неожиданно голубые молодые глаза — два окатных камешка. Мебель, люстра — двойное зеркало, обитатели антимира считают антимиром наш мир, обе стороны правы и не правы…
— Итак, зачем ты пришел? — спросил он. — Либо в мире наконец изменилось что-то, либо…
— Опасаетесь провокации по большому счету?
— Опыт… — сказал он.
И перед глазами у меня встали рыжий карьер, волочащиеся за броневиками трупы, красное пятно на асфальте и быстро вбирающий его песок… Он имел право на любые подозрения.
— Ваш опыт годился, пока не было меня, — сказал я.
Лицо индейского божка не дрогнуло.
— И что же ты за персона, если с твоим появлением становится ненужным весь наш опыт?
Я рассказал ему то, что рассказывал вчера в Отделе, и даже больше — в Отделе я не касался своих мыканий в этом мире, а ему рассказал, как сам ждал расстрела под моросящим дождиком, что чувствовал, когда на моих глазах убили Джулиану, про мои метания, обретения и потери. Он невозмутимо слушал, он очень хорошо умел слушать…
— Знаешь, почему я верю, что ты не разведчик Команды?
— Карта?
— Твое отношение к ней. Ты убежден, что Команда, имея карту, без труда может нас уничтожить, и считаешь, что, показав карту нам, тем самым демонстрируешь отсутствие злых намерений.
— Разве не так?
Он засмеялся коротким курлыкающим смешком:
— Мы с таким же успехом можем уничтожить город, как и они — нас. Неизвестно, кто кого…
— Но Ламст говорил…
— От отчаяния можно сказать многое.
— Тот броневик, сто четвертый… — сказал я. — Черт, я-то думал, что во всем разобрался. Кто же из вас сильнее?
— А какое это имеет значение для того, что ты задумал?
— Вы правы, — сказал я. — Это не имеет ровным счетом никакого значения, и не стоит прикидывать баланс сил. Вам нужна война?
— Она никому не нужна.
— Об этом и разговор. Пора кончать войну.
— Ты понимаешь, как это сложно — кончать ТАКУЮ войну? Пройдет много времени, прежде чем исчезнет подозрительность с обеих сторон. У города есть внутренние проблемы, у нас их не меньше. Эксцессы, рецидивы, вспышки…
— Никто и не говорит, что это легко, — сказал я.
— Нужны гарантии. Серьезные гарантии грандиозных свершений.
— Разумеется, — сказал я. — Однако не кажется ли вам, что первый шаг уже сделан?
— Но понадобится и второй, и третий…
Он явно на что-то намекал, но я не мог его понять, а он не желал облегчить мне задачу.
— Тебе не кажется странным, что я ничего не сказал ни об раскрывшейся загадке нашего происхождения, ни о наших… творцах, ни о внешнем мире?
— Кажется, — сказал я. — Согласитесь, это несколько ошеломляющие новости.
— Еще бы. Но поверь, установление мира для нас важнее всего остального, как бы ошеломляюще И долгожданно оно ни было. Поговорим лучше о том — как мы поняли — что нужно менять что-то в себе…
Через полчаса я вышел от него, присел на крылечке. Поблизости смеялись дети, таская за уши мохнатого звереныша. Я сунул руку в карман и с легким сердцем поставил пистолет на предохранитель.
Вот мы и постарели и еще на одну операцию. По-разному можно ста-реть — на десять лет, на одну войну, на долгое путешествие, на короткую беседу, на самую трудную в мире операцию, которой никто не приказывал заниматься, но невозможно было бы не заняться ею.
Кати, когда все закончится, я расскажу тебе сказку — про то, как некий злой волшебник превратил людей в вурдалаков, в упырей, но люди почувствовали неладное и задались целью найти средство вновь стать людьми. Им было очень трудно, у них были свои разногласия, свои проблемы, свои любители крайностей, но они упорно искали живую воду, способную расколдовать их, — и нашли наконец. После этого им остается убедить других людей, что они перестали быть чудовищами из сказок, и это, Кати, будет труднее всего, труднее даже, чем найти живую воду…
Пер вышел на крыльцо, присел рядом.
— Как я понимаю, прописанного в деталях плана у тебя нет.
— Нет, — признался я. — Но это не главное. Главное — признать, что нужно заключить мир.
— Для тебя действительно очень важно, продолжаться или нет войне?
— Я уже устал это доказывать.
— На словах доказывать легко, — сказал он.
— Я рискую жизнью. Я рискую не вернуться в свой мир.
— А если этого мало?
— Что же вам еще нужно?
— Верить тебе.
— Ну так верьте, черт возьми!
Его глаза были удивительно юными.
— Верить… — сказал он. — Это так легко и так трудно — верить…
Неожиданно повернулся и ушел в дом, оставив меня одного. Я растерянно посмотрел ему вслед. Он готов был сотрудничать со мной, он хотел верить мне — но я никак не мог понять, к чему сводились его намеки и недомолвки. Что он имел в виду, говоря о надежных гарантиях?
Пират подбежал ко мне, схватил за рукав и потащил куда-то за дом. Он отскакивал, отбегал немного, возвращался, прыгал вокруг меня, лаял, снова хватал за рукав, жалобно визжа. Я пошел следом. Он страшно обрадовался, увидев, что его поняли, и побежал впереди, то и дело оглядываясь. В его глазах была почти человеческая тоска. Я очень хорошо знал и понимал собак, и оттого встревожился.
Пес вломился в заросли голубых кустов, я бежал за ним и на бегу рвал из кармана пистолет. Желтые шарики липли к куртке, ветки хлестали по лицу, и я сообразил, что пес кружным путем ведет меня к тому месту, где осталась машина.
Кусты кончились. Пират завыл, кружась вокруг джипа.
Она лежала лицом вниз, волосы разметались по траве, лежала в уютной позе спящего человека, спрятав лицо в сгибе руки, и если бы не нож… Кинжал с черной узорчатой рукояткой вонзился в спину у самой шеи, под воротником пушистой рубашки.
Я опустился на колени, поднял ее за плечи и повернул лицом к себе, локтем отталкивая мечущегося вокруг Пирата. Как в тридцать шестом в Мадрасе, как в тридцать восьмом в Коломбо, как в сороковом на том безымянном пустыре, везде одно и то же — бесполезная тяжесть пистолета в руке, запоздалая жажда мести. Если б вовремя понять, не пришлось бы нам пенять, не пришлось бы обвинять опоздания…
На ее лице было только изумление, она успела удивиться, когда что-то ударило в спину, и больше ничего не успела, так и не поняла, что ее убили. Мой дядя, старший брат отца, называл такую смерть прозрачной, а уж он, двадцать лет протрубивший в Особой Службе ООН, предшественнице МСБ во времена, когда многие не верили, что когда-нибудь будет создана МСБ, навидавшийся всякого в те огненные времена великого перелома, знал, что говорить и что как называть. Прозрачная смерть. Когда говорят о смерти, всегда спешат сказать, что желали бы себе именно такой, мгновенной, как удар молнии, внезапной, как наши решения, круто меняющие жизнь, мгновенной, как удар молнии. Я тоже говорил так, но досталось это не мне. Сначала Камагута-Нет-Проблем, потом Мигель-Бульдозер, Панкстьянов, Реджи Марлоу, Дарин — все это были свои, тертые и битые, с дубленой дырявой шкурой профессионалы. А здесь была девчонка, которой по высшей справедливости полагалось жить да жить и не играть в наши жестокие игры. Правда, эти игры не спрашивают нашего согласия на участие — сплошь и рядом…