Лебедев ласково слушал причитания домового. Так бы и погладил его по сивенькой головушке!
— Вот видишь ли, батюшко Мэрген… — продолжал тот, но Лебедев решил наконец прояснить дело:
— Ну какой я Мэрген?! Меня зовут Николаем. А вас как?
— Власием отродясь прозывает домовушку народ. Волосом еще, Велесом. Как хошь, так и зови. Дедкой зови, суседкой. А ты — Никола, стал-быть. Славное имечко. Угодник тебе хороший достался. Добрый. Ты вон тоже добрый. Да вот беда: слабосильная твоя доброта, нету в ней ярости праведной. Тебе бы тоже домовым на свет народиться, а тебя вон в грамотеи, в Мэргены вынесло.
— Ну, предположим, вы меня туда сами записали, — возразил Лебедев.
— Не я, а дружечка мой — дзё комо. А видать, ошибся… Чего ему на тебя боги евонные указали? Я так понимаю, что на том месте, где нынче твоя изба, прежде стойбище было. Глядишь, там и жил-поживал какой Мэрген. Однако к старости что люди, что нежить забывчивы становятся. Вот и напутал дзё комо.
Николай даже обиду почувствовал, но решил продолжать разговор:
— А вы сами откуда? Как попали на Дальний Восток? — Уж сколько раз приходилось задавать такой вопрос! Мог ли он представить, что будет брать интервью у домового… Он попал в мир причудливых и странных существ, которые теперь мерещились за каждым кустом, подсматривали с каждой ветки, смеялись из ручья. Да, это было чудесно, невозможно! И в то же время в явлениях домового, дзё комо, прекрасной Омсон была непонимаемая, но глубоко чувствуемая им бесхитростная правда природы. Она требовала ответной правдивости.
— Мы сами с Дону — охотно рассказывал тем временем домовой. — Не считал, сколь годков прошло, как собрали Макар да Агриппина Ермоленки барахлишко, наскребли из-под печи, на лапоть насыпали, меня, доможила своего, кликнули: «Дедушка домовой, не оставайся тут, а иди с нашей семьей!» Понимашь, — доверительно объяснил он Николаю, — если хозяин при переезде суседку своего не позовет, то и скотина водиться не будет, и не будет ни в чем ладу. Я серой кошкой… — он покосился лукаво на Лебедева, — обернулся — и скок в корзинку! Старуха моя, кикимора, коклюшки, клобуки, плетенье свое прихватила — из голбца за мной шмыгнула. Тряслись наши хозяева из России на Амур и год, и более. Из корзинки, бывало, нос высунешь — и все тебе леса, леса, леса… Уставать стали мы с домахой моей. А пришли-таки! Места — куда тебе с добром! Лес, рыба, зверь богатый. Сперва людишки землянки рыли, потом избы ставили. Лес валили нетронутый. Мы уж со старухой серчать стали, что долго нас из корзинки не выпускают, ан зря: скоро нас в дом новый зазвали. В тот самый, где ты был. И-эх… — Он всхлипнул было, но тут же встряхнулся: — Да что!.. Не вернешь. А вон и дзё комо поджидает, вон он, батюшка мой!
За разговором Лебедев не заметил пути. Почему-то не цеплялись сучья за одежду, ветки не рвали волосы, замшелые трухлявые бревна — умершие деревья — не лезли под ноги, тайга не мучила бесконечным чередованием сопок. Нет, шли — будто кто стежку под ноги стелил. А солнце все брезжило в полудне.
— А что? — усмехнулся домовой, словно подслушав мысли Николая. — Ведь на правое дело!
Круглое лицо дзё комо было настороженным. Он прижал палец к губам и осторожно поманил домового и Николая за собой. Они сделали несколько шагов и увидели дерево среди поляны.
Кедр и правда казался голубым. Пушистые пучки его длинных игл отливали то живой синевой, то чистотой изумрудной зелени, то окутывались лиловым туманом. Кора состояла из множества многоцветных чешуек, они мягко пересверкивали, и свет, словно оживший ветер, плыл по стволу и ветвям. Ветви мерно подрагивали, словно переговаривались с ветром, а по ним, распушив хвосты, перелетали серые и рыжие веселые белки, сновали серьезные бурундучки, отмеченные по спинкам следами пяти медвежьих когтей. Узкая хитроватая мордочка белогрудого гималайского медвежонка высунулась из-за толстого сука. Оглядевшись, он начал ловко карабкаться вверх, будто по ступенькам поднимался, шаловливо тянулся короткими лапами к белкам. И еще множество зверюшек, названия которым и не знал Лебедев, сновало по ветвям. И птицы сидели то там, то здесь, будто притянутые негаснущим, не боящимся близкой зимы теплом.
Вершины кедра было не разглядеть, и то одно, то другое облачко цеплялось за ветку и, рассеянное в дымку, растворялось на фоне серого неба. Пробившийся сквозь пелену неверный одинокий луч лениво дремал в развилке, но свет ярче солнечного шел от золотистых, крепких, истекающих ароматом шишек; волны голубого сияния исходили от игл, ветвей, ствола… Да нет же, разглядел Лебедев, шишки были вовсе не шишками, а… диковинными птицами. Казалось, они растут на ветках дерева.
У подножия голубого кедра мирно подремывали, свернувшись клубком или безмятежно раскинувшись, тигры и медведи, рыси и кабаны. Бродили косули, изюбры, волки… Мирно было, спокойно, будто старое мудрое дерево хранило мир и покой всей тайги, Лебедеву вдруг тоже захотелось прилечь там, на траве, приткнувшись к мягкому и теплому звериному боку, но в это время он заметил неподалеку, на той же поляне, другое дерево — и вспомнил слова Игоря: «Будто яблоня в цвету». Нет, это дерево меньше всего походило на яблоню: оно было сплошь белым из-за облака паутины. Торчали кое-где черными углами высохшие ветки, а те ветви голубого кедра, которые были ближе к нему, тоже засохли. Здесь не порхали птицы, не прыгали белки. Белое дерево спало непробудным сном.
Из-за ствола голубого кедра показался Игорь. В руках у него была кинокамера, на груди — два фотоаппарата. Он, не отрываясь от объектива, медленно обходил поляну.
Со смешанным чувством смотрел на него Лебедев, стоя под прикрытием раскидистого куста шиповника, похожего на догорающий костер из переспелых ягод и увядающих листьев. Обида боролась с радостью вновь встретить живого, настоящего, реального человека, почти товарища, поступившего, конечно, по-свински, но… теперь, когда Лебедев увидел кедр, понял его притягательную силу, почувствовал, как самозабвенно увлечен Игорь съемкой, обида начала таять. Да, для этого человека главное в жизни — искусство, ему подчинена его жизнь.
— Охоньки!.. Оюшки!.. — чуть слышно причитал рядом домовой. — Ну, лихоимец! Ну, супостат!
— Да что вы так? — тихо молвил Лебедев. — Он же ничего плохого. Он же фильм, понимаете?.. на пленку хочет кедр снять — и все! — путался он в непривычных для домового словах и понятиях.
— Даже место вокруг Омиа-мони священно, его нельзя осквернять, — сурово произнес дзё комо, не спуская глаз со сверкающего ствола. — Сюда бабы приходят, чтобы ребятишек родить. Придет — съест орешек — а вместе с зернышком в нее птичка чоко перепорхнет. Чоко — души не рожденных еще людей. Вон, видишь, растут они на дереве Омиа-мони? — указал дзё комо на диковинных птичек. — Да разве только души людей там растут? Тигрицы, зайчихи, медведицы, изюбрихи сюда приходят. Даже росомахи. Даже змеи. Тайга всех родила, всем жизнь дала. Женщина зернышко съест — человек родится. Тигрица проглотит — тигр родится. Орлица склюет — орел родится. Понимаешь, Мэрген? Но только раз в году Омиа-мони себя людям показывает…
— Почему? — Лебедев подумал, что не зря спешил Игорь, как чувствовал он!
Дзё комо махнул рукой. Казалось, ему трудно говорить от волнения. Морщины резко обозначились на его усохшем лице. Сочувственно поглядев на друга, за него ответил домовой: