Милда просидела около часу, подробно рассказала о событиях на факультете. По средним векам очень трудный идет материал, невозможно запомнить формы земельной собственности во Франконии — гуфа, аллод, альменда — черт зубы сломит. Между прочим, поступило сверху указание: не допускать принижения русской истории, по-марксистски осмыслить Ивана Грозного, опричнину, объективно прогрессивные репрессии против реакционного боярства…
Колчанов слушал вполуха. Что-то мешало воспринимать новые веяния в исторической науке, прогрессивные эти репрессии…
Прошел по Неве, ломаясь и вздыбливаясь, ладожский лед. Весна набирала силу, медленно и неотвратимо светлели ночи. И в разгар белых ночей, когда с мерцающих прозрачно-синих небес тихо спускается тебе в отверстую душу нечто томительное, словно бы предощущение разгадки тайны бытия — всегда предощущение, никогда не разгадка, — в самый разгар белых ночей, в июне, в воскресный день, новоиспеченный лейтенант флота Михаил Гольдберг сочетался браком со студенткой факультета истории и теории искусств Валентиной Белоусовой.
На свадьбу был зван, среди прочих гостей, и Колчанов. Он пришел в новом костюме — в коверкотовом, цвета какао, пиджаке, перелицованном и перешитом из жакета сестры Ленины, и в своих широченных клешах, выглаженных, как положено, чтоб о складку можно было порезать палец. Вручил невесте букетик нарциссов.
Валя, в белой кофточке и белой плиссированной юбке, сияла. Приняв цветы, поцеловала Колчанова в щеку. Сиял и Миша. На нем ладно сидела тужурка с золотыми погонами, красиво отсвечивали черные волнистые волосы, черные глаза смотрели победоносно.
Лейтенанты-дзержинцы дурашливыми тенорами кричали: «Горько!» Колчанов отводил взгляд, не смотрел, как целуются новобрачные. А когда завели патефон и лейтенанты, танцоры великие, повскакали со стульев, Колчанов бочком подался к двери. В передней его настиг Миша:
— Старик, ты уходишь?
— Да. — Колчанов нашарил в кармане смятую пачку папирос. — Завтра экзамен… по средним векам…
— Очень жаль. Витя, ты… прости, что так получилось. Я ведь не хотел отбивать, но ты же понимаешь…
— Как не понять? Все ясно.
Тут и Валя выскочила из пиршественной комнаты, вопрошающе уставилась на Колчанова. Тот сказал с невеселой усмешкой:
— Оревуар. — У двери обернулся, добавил: — Когда сын родится, назовите его Агамемнон.
Выйдя из подъезда, он постоял в раздумье на Расстанной улице. Было невмоготу возвращаться к учебникам, конспектам…
11
Первенького Ксения родила в положенный срок, в июле 1944-го. Новорожденный гражданин «Ижорской республики» явился на свет хилый, дрожащий, весом не достигший и двух с половиной кило. Раскрыл было рот оповестить мир — но сумел издать еле слышный писк. Был он, дитя блокады, не жилец и прожил на белом свете чуть больше месяца. Так и остался мимолетным — и безымянным — дуновением жизни.
Боец морской пехоты Цыпин Анатолий ничего не знал о рождении сыночка. Был он в это время очень, очень далеко и имел лишь одну насущную заботу: как бы не отдать концы преждевременно. Хотелось Цыпину еще пожить, хотя шансов было ничтожно мало.
А Ксения, глупая девочка с испуганными глазами, не поверила извещению, что Цыпин погиб в десанте. Может, в ее детском, по сути, представлении просто не вязалась с гибелью цыпинская жизненная сила. Вот почему весной сорок шестого, когда Цыпин разыскал ее в Ораниенбауме, сиречь Ломоносове, — когда он, охромевший, с неполной нижней челюстью, заросший рыжей бородой, предстал пред ней в приемном покое больницы, где она работала, — Ксения не слишком удивилась. Она его ждала здорового, он явился искалеченный — только и всего. В больничном дворе была у нее дощатая каморка под лестницей, туда она, взяв за руку, и привела Цыпина с его тощим сидором за кривым плечом. Накормила нежирной больничной едой, напоила кружкой сизого малосладкого киселя, потом, накинув на Цыпина белый халат, повела в душевую. Невзирая на возражения, выскребла его жесткой мочалкой. Ей, больничной нянечке, всякое доводилось видеть, и цыпинское изуродованное ранами тело ее не ужаснуло.
Потом, после бани, в каморке под лестницей, легли они на узкую больничную койку. Ксения спросила:
— Где ж ты был так долго?
Ухмыляясь, поглаживая ее худенькую спину, Цыпин отшутился:
— Я в какой бригаде воевал? В Двести шестидесятой ОБМП. Что значит такое сокращение? Двести шестьдесят раз обойти Балтийское море пешком. Вот я, само, и обошел. Правда, один раз. А ты чего жирку-то не нагуляла? Об тебя ушибиться можно…
От ее ли худобы, а скорее, с долгого, долгого воздержания — ничего у Цыпина в тот раз не получилось. С досады засмолил он махорку, проворчал:
— Алес ист швайнерай.
— Эт чего такое? — спросила Ксения. У нее был диалектный акцент, одни слова растягивала — «ча-аво», — другие укорачивала.
— Эх ты, Чухляндия, — сказал Цыпин.
Тут Ксения и поведала ему о рождении и недолгой жизни сыночка.
— Как его звали? — насупился Цыпин.
— Да не успели назвать. Я-т про себя звала его Ванюшей.
— А где захоронила?
— В Долгове могилка.
— Нету, значит, сына, — помолчав, сказал Цыпин. — Я у тебя дня три, само, поживу. Не возражаешь?
— Почему три? Можно и насовсем.
Но Цыпин уехал. На Тамбовщину поехал, в райцентр Жердевку. Возможно, там, на родной стороне, желал обосноваться. Однако никого из родни не нашел. Одних без вести развеяла коллективизация с ликвидацией, другие полегли в братских могилах на полях войны, а сводная сестра, с которой Цыпин держал прежде связь через письма, вдруг вышла замуж за грузинца (как ему, Цыпину, рассказали соседи), продала дом и в прошлом месяце уехала с тем грузинцем, военным строителем, в южные края.
Никому на родной стороне не был нужен покалеченный войною солдат. Постоял Цыпин под старыми вязами на погосте перед крестом, под которым лежала рано умершая мама, потом закинул за плечи нетяжелый сидор и подался на станцию.
Ксения, когда он снова заявился, взяла его за руку и привела в свою каморку. Теперь-то уж насовсем.
12
В апреле, выписавшись из больницы, Колчанов поехал в Ломоносов навестить его. Не то чтобы очень хотелось увидеть бывшего сослуживца по морской пехоте — воспоминания были не из приятных, — а вот что-то влекло его к Цыпину. И, вызнав у Гольдберга адрес, отправился он в Ломоносов, прямиком в горбольницу, где проживала санитарка Иванова Ксения. Разыскал в больничном дворе место ее жительства — каморку под лестницей. Когда Колчанов, толкнув дощатую дверь, вошел, Цыпин сидел на койке за тумбочкой, что служила тут заместо стола, и ел суп из алюминиевой миски. На нем была выцветшая чуть не добела гимнастерка без ремня. Лобастый, лысоватый, с клочковатой рыжей бородкой, в которой белела макаронина, Цыпин воззрился на вошедшего.
— Здорово, Цыпин, — сказал Колчанов. — Ну? Чего вытаращился, не узнаешь?
— A-а, товарищ сержант!
Цыпин медленно поднялся. Одно плечо у него было заметно ниже другого. Неуверенно обнявшись, бывшие сослуживцы постояли несколько секунд, головами почти упираясь в косую дощатую крышу, по которой то и дело топали люди, поднимавшиеся и спускавшиеся по лестнице.
В каморку вошла тощая женщина в белом халате, нос пуговкой. Уставилась на гостя карими глазами.
— Ксана, — сказал Цыпин. — Это Колчанов, само, сержант с нашей бригады. Под Котлами воевали, в Мерекюле подыхали.
— Здрасьте, — сказала Ксения, ставя на тумбочку кружку. — А я тебе киселю принесла.
Колчанов с удивлением узнал в ней девочку из медсанбата в «Ижорской республике» — девочку с испуганными глазами, которую приручил боец Цыпин. Ну Цыпин! Умудрился не только вернуться из мертвых, но и Ксению свою нашел.
— Нам не кисель, — с ударением сказал Цыпин. — У меня в заначке была эта, с белой головкой. Ты куда ее сунула?
Белоголовая появилась на свет, нашлась у Ксении и квашеная капуста для хорошей закуски. Выпили по первой — за встречу. Потом по второй — за погибший в Мерекюле батальон.