Выбрать главу

Не договорив, начштаба направился к лазу. Вслед за ним вылезли из землянки остальные. С помощью Вани Деева пошел и Соколов, откуда только силы у него взялись. Последним вышел Кузьмин.

Метель улеглась, только мела колючая поземка.

Обойдя болото с востока, пятнадцать десантников снова приблизились к переднему краю. Шли медленно, гуськом, оставляя за собой извилистую колею в толстом снежном покрове, Тихо было. И с каждым трудным шагом прибывала надежда, что вот она, щель, сквозь которую выйдем к своим. Не сплошняком же протянута линия фронта.

С шипением взлетела ракета. Десантники мигом залегли. В зеленоватом свете увидели справа кирпичную башню со сбитым верхом и еще разглядели дымки, тут и там стелющиеся над снегами. Сумасшедшая явилась мысль: не к позициям ли Второй ударной вышли? Может, эти землянки топят свои… Воображение рисовало раскаленную печку, сделанную из толстой трубы, — протянуть бы к теплу обмороженные ноги…

— Uhu-u! — раздался поблизости выкрик. — Wie spät ist es?

— Ohne Viertel zwölf![2] — донесся ответ.

Было слышно, как выругался по-своему немецкий часовой. Верно, и ему было неуютно в выморочном эстонском лесу.

Всю ночь брели вдоль переднего края, то и дело натыкаясь на позиции противника, падая и замирая при свете ракет. Ракет немцы не жалели.

Под утро опять слышали, как заговорили пушки. И опять сквозь холодную безнадежность шевельнулась мысль: может, наши снова пошли на прорыв?

А мороз резал горло и наполнял грудь будто колким льдом — было больно дышать. Из туч выплывала бледная, словно тоже обмороженная, луна, в диком ее свете обросшие лица десантников казались неживыми.

Хутор посреди лесной поляны, куда вышли под утро, был разбит войной. Но в погребе неподалеку от разрушенного дома нашли рассыпанную мороженую картошку. Ну, это… Это, называется, повезло. Свой-то сухой паек был съеден. Разожгли в погребе костер, пекли картошку в золе. Большого огня, понятно, не разводили, чтобы не пускать дым наружу. Полусырая, неприятно сладковатая картошка плохо шла в горло. В котелки набирали и растапливали снег.

Дым ел глаза. Да и зверский застоявшийся холод был в этом погребе с цементным полом. Цыпин предложил перейти в деревянный сарай на краю усадьбы, там, сказал он, сена навалом. И верно, хороший оказался сарай. Выставив часового, десантники зарылись в сено.

Малкову не спалось. Сидел, обхватив голову и слегка раскачиваясь, — так, казалось, она болела меньше. Шурша сапогами в сене, вошел Ваня Деев, часовой, самый молодой в батальоне боец. Сказал Малкову, что со стороны хутора вроде бы послышалось лошадиное ржание. Малков велел усилить наблюдение за хутором.

Цыпин, услыхавший этот разговор, сказал, с трудом шевеля раненой челюстью:

— Если лошадь тут забыли, то, само, конина мясо хорошее. Пойти посмотреть?

— Нет, — ответил Малков. — Нельзя нам себя обнаруживать.

Цыпин поворочался в сене, ища удобное положение для раненого плеча. Потом опять раздался его сиплый голос:

— Как же это… Говорили, на побережье их мало… А их до хера… Всю дорогу, само, еле пробиваемся…

— Помолчи, Цыпин, — сказал Малков. — Отдыхай.

— Вот мы пробились, — не унимался тот. — А где ж Вторая ударная подевалась?

— Армейские части пробьются тоже. Не сегодня, так завтра.

Малков передвинул планшетку себе на колени и замер, склонясь над картой-трехверсткой.

— Цыпин, — сказал Онуфриев сонным голосом, — ты про какую лошадь говорил?

— Про никакую. — Помолчав, Цыпин добавил: — Была лошадь, да гриву мыши съели.

Когда стемнело, Малков поднял свой маленький отряд. Но четверо, ослабевшие от ран и потери крови, от голода, не смогли встать на ноги, среди них и Соколов.

— Ладно, лежите тут тихо, — решил Малков. — Мы сегодня прорвемся, сразу пришлем вам помощь.

Он был почему-то уверен, что прошлой ночью нащупал проход через линию фронта: левее давешней кирпичной башни со снесенным верхом была подходящая низинка, поросшая лесом и вытянутая к югу. Туда и пошли одиннадцать десантников, способных передвигать ноги.

Ночь была безлунная, черная. Двигались бесшумными призраками, замирая при выбросах ракетного света. И уже пересекли наискосок низинку эту, чуть не утонули в глубоких снегах, и уже начали медленный осторожный подъем по пологому склону — а там, по расчетам Малкова, могли быть и дозоры Второй ударной, — как вдруг:

— Halt! — откуда-то справа молодой и как бы испуганный выкрик. — Wer ist da?[3]

И сразу ракеты одна за другой вылетели в чугунное небо. Десантники, конечно, носом в снег. Но немцы, вот же дьявольщина, не успокоились. «Зейн… дорт… шпенс… бештимт…» — слышались возбужденные голоса. Настырный часовой, видно, поднял тревогу. В мертвенном ракетном свете увидели десантники, как прямо к ним направились, перекликаясь, темно-зеленые фигуры с автоматами на изготовку. Сколько их? Десяток… нет, больше… Что делать? Подняться и бежать? Враз перестреляют…

Малков негромко скомандовал:

— К бою. — И, подпустив немцев ближе: — Огонь!

Зеленые фигуры попадали в снег. Пошла перестрелка, полетели гранаты. Грохот, стук, мат. Отползая в сторону, десантники пытались оторваться. Перебежками, от дерева к дереву, уходили обратно в низинку…

Потом, когда оторвались и плелись из последних сил по собственному следу, Колчанов сказал Малкову:

— Я вроде бы слышал, когда стрельба пошла… вроде по-русски крикнули…

— Мне тоже показалось, — живо обернулся Малков. — А что крикнули?

— Ну, вроде: «Эй, фрицы, чего всполошились?»

Колчанов с трудом ворочал языком. Он был ранен — в спину впился осколок гранаты. Хорошо еще, что овчинный полушубок смягчил удар. Каждый шаг был как последний шаг. Упасть и не двигаться… не двигаться, ох… Мама родная, вдруг подумал он вовсе несуразно.

— Там наши, — как бы сквозь сон слышал Колчанов голос Малкова, шедшего впереди. — Прорвемся завтра, ночью…

Под утро вернулись на разоренный хутор, в сарай тот самый — всемером. Все раненые, изнуренные до крайнего предела. Бинтов уже ни у кого не было. Рвали на полосы тельники. У Колчанова в спине засели два осколка. С помощью Вани Деева обвязался вокруг торса тельняшечьими тряпками.

Было их теперь, считая с четырьмя неходячими, одиннадцать.

Онуфриеву и маленькому юркому Найдуку достало сил сходить в погреб, испечь котелок мороженой картошки. Ели молча. Вдруг заспорили: какое сегодня число? Одни говорили — шестнадцатое, другие — нет, семнадцатое. Кузьмин сказал:

— Какая разница? Все равно дату на нашей могиле не нашкрябают.

— Брось, Кузьмин. — Малков повел на него хмурый взгляд из-под черных уголков бровей. — Завтра прорвемся.

— На тот свет, — буркнул Кузьмин. Он сидел, уставясь на пальцы своей здоровой руки, черные от картошки. — А вот интересно, — сказал он тихо, — сойдусь я там с ней?

— С кем? — спросил Найдук.

— С Симой-радисткой. С Дворкиной.

— Что за разговоры, Кузьмин? — спросил Малков. — Ты откуда взялся такой… разговорчивый…

— С Апрелевки я. С Подмосковья.

— Тем более! Почти москвич, а слова у тебя как у темного талдона.

— Чалдона? — переспросил Онуфриев. — Так чалдон это я. Коренной сибиряк.

— Я говорю — не чалдон, а талдон. Ну… который языком треплет, сам не знает что, — пояснил Малков. Он навзничь лежал на сене, осторожно трогая лоб, как бы проверяя, на месте ли повязка. — У нас в Ивановском был один, по соседству. Сидит на завалинке, и бормочет, и талдычит… про конец света… пока сноха не выскочит и в дом не уведет. Вот его прозвали талдоном.

— А вы разве деревенский, товарищ старш-тинант? — поинтересовался любопытный Найдук.

— Кузьмин из-под Москвы, а я из-под Ленинграда, — не сразу ответил Малков. — Село Ивановское — слышали? Недалеко от станции Мга. Я учился в Питере, как раз летом сорок первого окончил Гидрографический институт. Полярником должен был стать.