— А как мы разговариваем? — Старший Петров грузно поднялся, из распахнувшегося ворота его синей пижамной куртки виднелась красная жирная грудь. — Ну, как?
— По-собачьи. — Колчанов резко отодвинул стул и пошел к двери, превозмогая боль в ногах.
6
Прием посетителей в больнице был с четырех часов пополудни. К четырем и приехал Влад Масловский в своем «Москвиче», и, конечно, увязалась с ним Марьяна.
Лёня Гольдберг лежал в четырехместной палате. Голова его была обмотана крест-накрест бинтами, открытым оставалось только лицо, маска, почти такая же белая, как бинты. Первые несколько дней Лёня не мог говорить — сотрясение мозга было сильное, на голове налилась огромная гематома. Теперь-то уже ничего — заговорил.
— Ну, как ты? — спросил Влад, подсев к койке. — Болит голова?
— Болит. — Лёня через силу улыбнулся. — Повязка очень тугая. Маска Гиппократа.
— Это ничего. Главное, черепушка у тебя крепкая, не сломалась. Молодец. Когда тебя выпишут?
Марьяна, укладывавшая пакет с апельсинами в Лёнину тумбочку, вытаращила на отчима глаза:
— Влад, ты же сам врач — не видишь, что он еще плох?
— Я-то не плох, — возразил Лёня, с удовольствием глядя на разрумянившееся с мороза лицо Марьяны. — А гематома плохая. Она флюк-ту-ирует. Так врач сказал.
— Кровь отсасывают? — деловито осведомился Влад.
— Да. Электроприбором каким-то. Что в кафе?
— Что ж, тебя не хватает, конечно. Кручусь изо всех сил. Слушай! Приходил следователь, допрашивал нас с Квашуком…
— Вчера и ко мне пришел, врач разрешил, — сказал Лёня. — Но я ничего не помню. Абсолютно.
— Как же ты не помнишь, кто на тебя напал? Эх ты! — Влад покачал головой. — Слушай, у меня вот какое подозрение. Помнишь, приходили ко мне рэкетиры, двое, с угрозами. Вот их бы надо найти.
— Как их найдешь… — Было все же видно, что Лёня с трудом ворочает языком.
— Я дал следователю их внешний вид. Но, конечно, этот Ильясов далеко не Шерлок Холмс. Очень жаль, Лёнечка, что не помнишь. — Влад посмотрел на часы. — Ну, я поехал, скоро кафе открывать. Пошли, Марьяша.
— Нет, я посижу еще немного.
— Уроки, как всегда, тебе не задали?
— Успею сделать, не беспокойся.
— Двоечница, — проворчал Масловский. — Ну, Лёня, пока.
После его ухода Марьяна подсела к Лёне.
— Владу без тебя очень трудно, — сказала она. — Вчера мотался по области, приехал злой. Колхозы не хотят продавать мясо за деньги.
Лёня молча смотрел на нее.
— Знаешь, на кого ты похож? — продолжала болтать Марьяна. — На Петрарку! У него на портрете тоже голова обмотана. Ой, какой поэт замечательный! «Любовь ведет, желанье понукает, привычка тянет, наслажденье жжет, надежда утешенье подает и к сердцу руку бодро прижимает», — нараспев произнесла она. — Здорово, правда, Лёня?
— Ты что же, — сказал он, тихо любуясь ее лицом, — изменила Цветаевой?
— Ничего не изменила. Марина — царица поэзии.
— А у тебя новая прическа.
— Заметил? — Марьяна, воздев руки, взбила кудри. — Надоела короткая стрижка, решила отпустить длинные волосы. Ой, Лёнечка, я новую песню сочинила. Жалко, не могу тебе показать.
— А ты спой.
— Ну что ты!
Марьяна поглядела на соседей по палате. Двое спали на своих койках, а третий отсутствовал.
— Они не проснутся, — сказал Лёня. — Сядь поближе и тихонько спой.
Она тряхнула кудрями и запела вполголоса:
О поглядите, как бела больничная койка.
О поглядите, как губа изогнулась горько.
О как стремилась я понять назначение века.
Где же ты, вера моя в отзывчивость человека?
Кто же даст ответ на тщетность моих вопросов?
Вот и заносят след снега, летящие косо.
— Ну, как?
— Замечательно, — одобрил он. — Особенно отзывчивость человека.
— Тебе правда нравится?
— Ты умница! Из всех маленьких девочек ты самая умная.
— Я вовсе не маленькая, вот еще! Знаешь, если бы мне композиторский дар, я всю мировую лирику положила бы на музыку.
— У тебя есть дар.
— Лёнечка! — Марьяна нагнулась к нему ближе, и он уловил ее легкое дыхание, слабый запах духов. — Ты один меня понимаешь…
7
На остановке близ Академии художеств Алеша Квашук сошел с троллейбуса, и сразу ему в уши ударил усиленный мегафоном знакомый голос с подвыванием и ответный гул, несшийся из Румянцевского сквера.
Квашук вошел в сквер. Над обелиском с надписью «Румянцова побѣдамъ» — простер крылья бронзовый орел, припудренный снегом. Меж обелиском и возвышением — подобием эстрады с навесом, подпираемым двумя столбиками, — темнела толпа. Шапки, шапки — черные, коричневые, и среди них, вот же чудило, старый буденновский шлем со звездой. Тут и там подняты плакаты: «Россия — для русских», «Жиды погубят Россию», «Перестройка — новая диверсия жидомасонов против русского народа». У боковой ограды стайка девиц держала плакатик с требованием: «Свободу Смирнову-Осташвили!»
Квашук протолкался к ним, девицам, поближе. Про Осташвили он, конечно, слышал — что-то натворил этот герой в московском Доме литераторов, его обвинили в разжигании национальной вражды, посадили в тюрягу, — но, по правде, он не интересовал Алешу Квашука. А вот девицы — очень интересовали, даже больше, чем Самохвалов, послушать которого он, Квашук, собственно, и приехал сюда.
Самохвалов — невысокий, но по-борцовски широкоплечий, почти квадратный, — стоял на эстраде. За ним на скамейке сидели несколько молодых людей. Фуражку Самохвалов снял, седой венчик окружал крепкую розовую лысину. Черты лица у него были правильные, но, как бы поточнее, идеологически напряженные. И было нечто начальственное в крупной бородавке над верхней губой.
— Народы, происходящие от скрещивания рас, — ублюдки! — кричал Самохвалов в мегафон, слегка подвывая в конце фраз. — Мы знаем, кто они — евреи, цыгане, мулаты! Они никогда не создавали материальных благ! Не сеяли, не пахали, не стояли у домен! Они — разрушители культуры!..
Складно он говорил. Толпа чуть не каждую брошенную им фразу встречала одобрительным гулом.
Девица в светлой дубленке, курносая, в пышно-серебристой шапке, учуяла безмолвный призыв Квашука, стрельнула в него быстрыми карими глазками. Квашук хорошо разбирался в таком обмене взглядами. Да что ж, он знал, что внешностью, похожей на артиста Жана Маре, привлекал внимание прекрасного пола.
Приблизившись к курносенькой, он с широкой улыбкой обратился к ней:
— Вы первый раз тут? Раньше я вас что-то не видал.
Ну и пошло, трали-вали. Девица оказалась словоохотливой, через две минуты Квашук уже знал, что зовут ее Зоей и работает она в райкоме комсомола, а сюда пришла потому, что позвал шеф, — вон он сидит, указала она на одного из молодых людей на эстраде.
— Сионисты с помощью захваченных средств массовой информации прилагают бешеные усилия для разложения русского общества, армии и флота, учащейся молодежи! — кричал в мегафон Самохвалов. — Их цель — мировое господство! Для достижения этой преступной цели они хотят разрушить Россию! Им нужны разруха и голод! Еврейская мафия под видом кооперации грабит нас, русских!
Квашук спросил:
— Зоечка, а откуда вы его знаете? — Он кивнул на плакатик с требованием освободить Осташвили, который держала стоявшая рядом с Зоей девица в черной, под котика, шубке.
— Кого? Осташвили? — Зоя хихикнула. — Не знаем мы, кто это. Нас попросили подержать плакат, мы и держим. — Понизив голос, сообщила: — Это Рита, моя лучшая подруга. Ой, у нее такие переживания — я просто в отпаде. Риткин жених был кинооператор, еврей, он бросил ее и слинял в Израиль.
— Ай-яй-яй! — Квашук сочувственно посмотрел на девицу в черной шубке, на ее бледное лицо с карминными губами сердечком.
Вдруг легкомысленный взгляд Квашука, скользнув вбок, сделался сосредоточенным. За решеткой ограды стояли автомобили, припаркованные передками к тротуару. Один из них, «Жигули» светло-капустного цвета, привлек внимание Квашука своим номером: 92–24. За ветровым стеклом, как всплеск огня, висела куколка — ярко-оранжевый олимпийский мишка. «Вот так херня, — подумал Квашук, — это ж тот самый „Жигуль“, который в тот вечер стоял возле кафе, а в нем сидели чего-то выжидавшие люди».