— Уф, хорошо! — Он тронул носовым платком губы под толстыми коричневыми усами. — Сегодня был интересный разговор с Квашуком…
— Влад, — сказала Нина, — хочешь новость? Марьяна будет поступать на филфак.
— На филфак? Ну что ж. Все красивые девицы поступают на филфак.
— Блестящее обобщение. — Марьяна сделала гримаску.
— Да, так вот, — продолжал Влад. — Квашук был на митинге в Румянцевском сквере и опознал машину, «Жигули», которая в тот вечер стояла возле кафе.
— В какой — тот? — спросила Марьяна.
— Когда Лёню избили. Он говорит — та самая машина. Он осмотрел седоков, их было трое. Номер машины — девяносто два двадцать четыре.
— Там, кажется, большой конкурс, — сказала Нина. — Что у них — сочинение и устная литература? Надо подумать о преподавателе… Прости, Влад. Ну и что — «Жигули»?
— Да вот, я думаю. По приметам Квашука двое похожи на тех, которые накануне приходили ко мне требовать денег. Такие оба черненькие, глаза узко посажены. У одного — лыжная шапочка с надписью «ski»…
— Хочешь сказать, что эти двое и напали на Лёню? — быстро спросила Марьяна.
— Да нет. Как это докажешь? Просто их описание похоже на тех… рэкетиров… А третий, говорит Квашук, высокий, в желтой шапке и зеленой куртке…
— По номеру машины ведь можно их найти.
— Найти можно. А дальше? Нет же улик, что именно они избили и ограбили Лёню… Ладно, пошли спать. Отбой, девочки.
Когда Нина, почистив зубы и наложив на лицо ночной крем, вошла в их маленькую спальню, Влад уже лежал на своей половине кровати и, похоже, спал. Нина, надев ночную рубашку, легла радом. С огорчением подумала, что Влад, выматываясь в своем кафе, по нескольку ночей кряду не прикасался к ней. А ведь какой был пылкий, неутомимый… Чертово кафе!.. Что это Влад говорил о троих в «Жигулях»? Глаза узко посажены, лыжная шапочка с надписью «ski»… Так ведь это… А третий — высокий, зеленая куртка, желтая шапка… Господи!
Она затормошила мужа:
— Влад! Влад, проснись! Я знаю, кто это был! Это Костя Цыпин и его друг… кажется, Валера… Да, да, Костя и Валера!
Часть четвертая
ЖИТИЕ АКУЛИНИЧА
1
Саша Акулинич, до того как стать отщепенцем, был — последовательно — вундеркиндом, дистрофиком, идеалистом и даже членом КПСС.
— Пап, смотри, человек бежит, — сказал он однажды, ткнув пальцем в карту Европы. — А за ним собака! — показал на Скандинавский полуостров.
Он рано, в четыре года, выучился читать. Был наслышан о войне в Испании.
— Пап, а почему фашисты наступают? Почему Красная армия не помогает этим… ну… ребу…
— Республиканцам, — подсказал отец. — Красная армия помогает, но, наверное, мало.
— А почему? Почему мало? — Саша расстраивался, ножкой притопывал.
— Растет государственный деятель, — посмеивался Яков Акулинич. — Майка, зачем ты ему рассказываешь про испанскую войну?
— Я? — Майка уставила на мужа яркие карие глаза. — Я — про войну? — Она бурно хохотала.
Про кого угодно можно было сказать, что интересуется политикой, — только не про Майю. Она, профессорская дочка, шла по дороге молодой жизни танцующей походкой. Кружиться, чтобы платье колоколом, в вальсе, замирать в объятии партнера под томные вздохи танго — вот это было по ней.
Встречали новый, 1934-й, год у подруги. Компания собралась пестрая, студенты с разных факультетов ЛГУ, кто-то привел худющего паренька с гитарой. Парень оказался поэтом-импровизатором, как тот итальянец в «Египетских ночах». Дашь ему тему или даже простенькую фразу, например: «По Невскому шел трамвай», — и он, прикрыв бледными веками глаза и склонив рыжевато-белобрысую голову, извлекал из гитары аккорд и с ходу сочинял: «Шел трамвай по Невскому проспекту… В этот поздний час сидел там некто… Сотрясали грудь его рыданья… от плохого, скудного питанья…» Так он пел, легко складывая вирши на мотив, как бы сам подворачивающийся под пальцы. Импровизацию заканчивал нарастающим рокотом струн, обрывал — и, подняв голову, смущенно улыбался. Глаза у парня были тускло-синие, странные — такие называют нездешними.
Майя спросила:
— А про вечную любовь — можешь?
Он посмотрел на нее долгим взглядом и ответил:
— Конечно.
Несколько секунд задумчиво перебирал струны, потом, щекой припав к гитарному грифу, негромко запел, делая короткие паузы:
— Брачною ночью в темной палате… молвила дева в страстном объятье… «Милый, тебя полюбила навеки…» Стонами, кровью полнились реки… Грозно трубили военные трубы… Молча взывали горячие губы… «Что б ни случилось, жду тебя, милый… Я тебя жду, я навек полюбила…»
Январь после новогодней оттепели ударил морозом, раскрутил колючие метели. Акулинич мерз, поджидая Майю на углу Плеханова и Невского, бегал взад-вперед под памятником Барклаю де Толли. Полководец, казалось, иронически усмехался с высоты.
Взявшись за руки, шли, жмурясь от летящего навстречу снега. В темном зале кинотеатра «Баррикады» целовались в заднем ряду. Однажды Майя затащила его в кафе «Норд»:
— Ничего, ничего, у меня сегодня есть деньги.
Он в своей темно-серой рубахе с фиолетовой «кокеткой» чувствовал себя стесненно в дорогом кафе. Майя подняла бокал с белым вином:
— За тебя, Акулинич. В тебе что-то есть. Чем-то напоминаешь Есенина. Только почему ты такой тощий?
— Плохо кормлен в детстве, — ответил он.
Майя уже знала: он с малых лет сирота, безотцовщина, выпущен в самостоятельную жизнь из оршинского детдома. Отслужил в погранвойсках на финской границе, влюбился в Ленинград и положил себе обосноваться в этом красивом городе на все время дальнейшей жизни. Пошел матросом в речное пароходство, плавал на чумазом буксире «Пролетарская стойкость». Но — с детдомовских времен имел пристрастие к радио, мастерил детекторные и даже ламповые приемники. Прошлогодней весной он окончил курсы по радиотехнике и теперь работал на районном узле связи.
Взбалмошная профессорская дочка не пожелала дожидаться получения диплома (она училась на первом курсе мехмата), не послушалась безусловно правильных родительских советов. В марте Майя и Акулинич расписались в загсе, где словно бы из пола рос огромный фикус и призывал плакат: «Боритесь за здоровый советский быт!»
А в декабре того же 34-го года в профессорской квартире раздался требовательный писк новорожденного Саши. Декретный отпуск Майи плавно перетек в академический. «Хочу бороться за здоровый советский быт, — объявила она со смехом. — А математика подождет!» Ей-то что, папа обеспечивал этот самый быт, а вот Акулинич чувствовал себя ущемленным в семейной жизни, которая развертывалась как бы без его участия. Ну, какой он был отец семейства со своей-то смешной зарплатой? Он, конечно, искал приработок, его звали петь на вечеринках, и если попадались щедрые люди, то и платили, а если ограничивались выпивкой-закуской, то и черт с ними, Акулинич денежной платы не требовал.
— Собери свои песни, — сказала Майя, — перепечатаем на машинке и отнесем в издательство.
— Да ну, — отмахнулся он. — Еще чего!
— Яша, не глупи! Ты же поэт.
— Какой я поэт? — Акулинич посмотрел на нее нездешними глазами. — То, что я с ходу сочиняю, на бумагу не ложится.
По вечерам, после ужина, он усаживался в своем радиоуголке перед столом, на котором стояли трехламповый приемник и передатчик. Эти два фанерных ящика, начиненные катушками медной проволоки, лампами, конденсаторами, смастерил он сам, покрыл лаком, вывел на эбонитовую панель ручки управления.
Как любитель-коротковолновик, Акулинич имел официальную лицензию и свои позывные — сочетание нескольких латинских букв и цифр. Эти позывные он выстукивал телеграфным ключом, и радиоволна уносила их по проводу на крышу, где он приладил антенну, и, сорвавшись с антенного острия, устремлялась в таинственный океан мирового эфира. Надев наушники, Акулинич медленно крутил ручки приемника, шарил в эфире, наполненном свистом и хрипом любительских передатчиков, — искал, кто откликнется на посланный им сигнал. И какая же была радость, когда в наушниках сыпалась морзянка, повторяющая его позывные: кто-то вызывал его, давал свой позывной, просил ответить: «Кто вы такой и где находитесь?» Начинался «разговор» на радиожаргоне, состоящем примерно из сотни буквенных сочетаний сокращенных английских слов. Разговор обычно не выходил за пределы элементарных сведений: как меня слышите? какая мощность передатчика? какая антенна? какая погода? как ваше имя? адрес? Затем следовала просьба прислать карточку-квитанцию. Отбивались буквы GB — то есть «good bye», — и партнеры, разделенные, бывало, тысячами километров, расставались, условившись о новой встрече в эфире на такой-то волне.