Проект был поистине грандиозен. Он состоял как бы из трех храмов — был тройствен, как главный догмат христианства. Нижний храм предполагалось иссечь в склоне Воробьевых гор, тут должны были покоиться герои, павшие в 1812 году. Над его тяжелым порталом воздвигся бы греческий крест второго храма, внутри которого — вся евангельская история. Его венчала ротонда третьего храма, накрытая колоссальным куполом. Над Москвой возвысилось бы величественное сооружение, исполненное мощи, скорби, высокой духовности.
Однако осуществление проекта утонуло в бюрократической волоките, в дурацких склоках, во всей этой чертовщине, столь свойственной, увы, реальной русской жизни. Молодой, не имеющий практического опыта директор всячески пытался подготовить строительство, закупить гранит и мрамор, но столкнулся с двумя главными пороками государства — воровством одних и завистью других. На Витберга пошли доносы, начались разбирательства, растянувшиеся на десятилетие. Умер Александр, покровительствующий ему. Николай же был холоден к необычному проекту и скор на расправу. «Но в чем петербургское правительство постоянно, чему оно не изменяет, как бы ни менялись его начала, его религия, — это несправедливое гонение и преследования». Обвиненный в том, что его подчиненные воруют («как будто кто-нибудь, находящийся на службе в России, не ворует»), в злоупотреблении доверием и в ущербе, нанесенном казне, Витберг отправляется в ссылку в Вятку. Герцен, подружившийся в ним, свидетельствует, что семья Витберга жила в самой страшной бедности. «Два года с половиной я прожил с великим художником и видел, как под бременем гонений и несчастий разлагался этот сильный человек, павший жертвою приказно-казарменного самовластия».
— Петр Илларионович, — сказал Саша, — Герцен пишет, что Витберг по заказу вятского купечества сделал проект церкви. И Николай утвердил его, а когда узнал, кто автор, разрешил Витбергу вернуться в Петербург. Что же было с этим проектом?
— Протри глаза, вьюноша, — сказал Орлич, дымя папиросой. — Ты что же, не видел Александре-Невский собор в центре Кирова?
— А, так церковь построили…
— Эту — построили. Но уже без Витберга. Строили долго, он и не дождался окончания. Умер в Петербурге в бедности.
Разговор происходил в холостяцкой квартире Орлича, обставленной старинной мебелью красного дерева. На стенах висели увеличенные фотографии, все на одну тему: горы. С заснеженных вершин, с заоблачных, можно сказать, высей молодцевато взирали группки альпинистов, среди них и сам Орлич с абалаковским рюкзаком за плечами и ледорубом в руке. Были тут и несколько приличных копий с картин Рериха — синие, красные, лимонно-желтые горы.
Орлич, в вишневом халате, сидел за журнальным столиком, заваленным газетами, журналами, курил излюбленный «Казбек», разглагольствовал.
— Ты обратил внимание у Герцена, что царское правительство платило неимущим ссыльным в месяц пятнадцать рублей ассигнациями? Мой прадед Орлич-Коженевский, участник польского восстания восемьсот тридцатого — тридцать первого годов, был сослан в Вятку без всяких средств. Он заносил свою шинель буквально до дыр. И выжил только потому, что получал эти пятнадцать рублей. А нынче ссыльным не платят. Или может, платят? — Он прищурился на Сашу, сидевшего напротив.
— Бабушке ничего не платили. И маме не платят.
— Н-да. Государевы преступники стоили дороже… Н-ну, обратимся к горним высотам абстрактной алгебры. Что ты понял в теории групп преобразований?
У заведующего кафедрой дел — выше головы, тем не менее он находил время для занятий с Сашей. Однажды Саша, замешкавшись в прихожей, услышал сквозь приоткрытую дверь, как Орлич сказал Алене:
— Люблю одаренных парней.
Алена навещала Орлича по вечерам. При ее появлении Саша смущался, торопился убраться прочь.
— Ты боишься меня? — спросила она как-то раз, тихо смеясь. И оглядела его критическим взглядом: — Что за пальто у тебя? Ты ведь мерзнешь в нем.
— Да нет, — пробормотал Саша, жарко покраснев. — Ничего…
Он скорее кинулся бы в реку, чем признался этой сероглазой красотке, что страшно беден… что денег, зарабатываемых мамой мытьем вагонов в депо, только-только хватает на скудный прокорм…
Он заторопился уходить, но Алена взяла его за руку:
— Погоди.
У нее есть ученики, надо же зарабатывать на жизнь, на аспирантскую стипендию не проживешь, так вот — она может устроить Саше одного-двух учеников.
Саша удивленно уставился на Алену:
— Да нет… Что вы… Не смогу я…
Тут вмешался Орлич:
— Послушай, вьюноша. Как думаешь, почему мы с тобой цацкаемся. За красивые глаза? Нет, сударь. Дело в том, что мы сильно выбиты из жизни. Война выбила. И не только война. Ты же рассказал мне о своем отце. Нас осталось немного. О-очень тонкий слой. Поскреби ногтем — и все, дальше грубая материя. Неясно говорю?
— Н-нет, почему… — Саша напряженно слушал.
— Так вот. Нам нельзя пропасть. У тебя серьезные способности к математике, ты должен это осознать, готовить себя к научной деятельности. «Не смогу», — передразнил Орлич, скривив крупный рот. — А ты смоги. Тебе велят сидеть и не рыпаться? А ты рыпайся! Перестань робеть, расправь плечи. Хватит ходить в заморышах!
По смыслу это назидание было прямо противоположно тому, что Саша слышал от матери. Та, тихая и богомольная, говорила-шелестела:
— Не перечь, Сашенька. У них власть, ты и слушайся. Только в душе, душе-то не сгибайся. Христос не только за себя… за всех нас пострадал…
— Про Христа-спасителя, — сказал он однажды с комсомольской прямотой, — все попы придумали.
И тут же прикусил язык: с такой страшной мукой уставилась на него мать.
Она часто ходила в храм — в тот самый, Витбергом спроектированный, Александро-Невский собор. Саша теперь стал зарабатывать репетиторством, он настоял, чтобы Майя бросила работу в депо. Не по силам ей было мыть грязные вагоны. Придя домой, долго не могла отдышаться, кашель судорожно, мучительно бил ее. Однажды хлынула горлом кровь — чуть Богу душу не отдала, но отлежалась в больнице. Ей бы в туберкулезный санаторий, и были в райздраве путевки — но Майе не дали. Видно, не подошла «по контингенту». Ничего, выжила. Может, молитва ей помогала? Так или иначе, Саша настоял, чтобы она ушла из вечно холодного депо, пропахшего дымом и смазкой. Настоятель собора приметил усердную прихожанку, стал поручать ей уборку в храме, немного и платил — то деньгами, а то и продуктами.
Шел июнь пятидесятого года, прохладный, дождливый. Все выпускные экзамены Саша сдал на пятерки, но золотая медаль ему не вышла: в аттестате оказалась четверка по биологии (в одной из четвертей, верно, было «хорошо», и эту отметку почему-то перенесли в аттестат).
Ну да ладно. В то лето Сашу волновала война, вспыхнувшая на Корейском полуострове. Он приколол на стенку вырезанную из газеты карту Кореи, отмечал продвижение северных войск.
Саша подал документы на физико-математический факультет пединститута. Между прочим, в этот же институт, на филологический, подала и Лариса Коган. А Валера Трофимчук умчался в Ленинград поступать в физкультинститут имени Лесгафта — ему, гимнасту-чемпиону области среди юношей, прямая была туда дорожка.
Петр Илларионович Орлич, как обычно, уехал на Кавказ, у него были друзья-альпинисты в Орджоникидзе, в Тбилиси, и намеревались они совершить какой-то трудный траверс и восхождение на Ушбу. Перед отъездом Орлич сказал Саше:
— Я принимать экзамены не буду, но в приемной комиссии о тебе знают. Да я спокоен, ты сдашь. А вот как у тебя с сочинением? Надеюсь, не пишешь «корову» через ять?
Физику и математику Саша сдал на «отлично». Но за сочинение ему выставили «удовлетворительно», и эта троечка дала сумму на единицу ниже проходного балла. Он попытался пройти к председателю приемной комиссии, но дальше секретаря его не пустили. Секретарь, дама с лицом настороженной птицы, полистала бумаги и сказала: